СМЕРТЬ, ВОСПЛАМЕНЯЮЩАЯ ФАКЕЛ ЖИЗНИ НА ЗЕМЛЕ

Евгений Якер

К 60-летию Великой Победы

Единственным оружием против заклятого врага своего была их собственная смерть, на которую они сами пошли с потрясающим мужеством и достоинством, безграничным благородством, блистательностью и красотой души своей. Оружием неуязвимым, навеки огражденным самим Богом, зажигающим сердца честных людей и приводящим даже врага в содрогание.

Об этом два рассказа Евгения Якера из книги Гойхберга М., Якера Е. и Иосипова Л. «Что запомнилось…», любезно предоставленной нам родственниками Гойхберга, киевлянами Борисом и Ритой Запруцкими.

МОЗЕС И ХАЙКЕЛЕ

А еще мне хочется поведать о короткой несчастной любви девушки и юноши — и не где-нибудь, а в гетто. Тем более, что знал эту историю только я один — ни родных, ни близких не осталось у этих страдальцев, всех расстреляли немцы в самом начале войны.

Уже после Озаринецкой горы, весной 1942-го, когда мне было всего восемнадцать, я очутился в гетто в еврейском местечке Шаргород. Там тоже властвовали румыны. Принято считать, что румыны вели себя не столь жестоко, как немцы. Это не совсем верно. Они всячески старались показать немцам, что относятся к евреям не лучше. Просто от румын иногда удавалось откупиться..,

В Шаргородском гетто оказался и Мозес — высокий, стройный, крепкий, выносливый. В гетто его любили за отзывчивость, за постоянную готовность помочь ближнему.

Начальство определило его в гробовщики, выделило ему повозку и полудохлую рыжую лошаденку. Только благодаря заботам Мозеса эта лошадка кое-как существовала на свете. Жил Мозес в убогой комнатенке, рядом с конюшней. При всей своей религиозности — молился редко.

Все свободное время Мозес проводил со своей лошадкой, он разговаривал с ней, чистил, ласкал.

Каждое утро объезжали они гетто, собирали покойников, увозили и хоронили их. Все Мозес делал сам: родственникам присутствовать при печальном обряде не разре¬шалось.

Румыны часто устраивали облавы на молодых работоспособных людей. Я обычно прятался на кладбище, считая это место наиболее безопасным, И там невольно наблюдал за трудами Мозеса. Он старался, очень старался! И румыны, по-видимому, были довольны им; шутка сказать, ему ежедневно выдавали буханку хлеба! Кроме того, Мозесу не грозила отправка в немецкий концлагерь под Одессой.

Теперь о главном — о любви.

Однажды Мозесу сказали, что на одной из окраинных улиц умерла женщина. Он и отправился туда, Войдя в дом, увидел лежащую на полу покойницу, а рядом–убитую горем девушку, это и была Хайкеле. Она со страхом смотрела на человека, пришедшего забрать ее маму. Мозес помог Хайкеле подняться, проводить родительницу до похо¬ронной повозки…

Сделав все, что полагалось, Мозес не поехал домой, а вернулся к Хайкеле, покормил ее своим хлебом и молча просидел с ней до сумерек.

Он пришел и на следующий день. И снова кормил ее, как маленького ребенка.

Девушка сперва смотрела на него с опаской и недоумением: зачем пришел? Что ему нужно? Но незаметно тревога улеглась, девушка привязалась к юноше, и сама уже беспоко¬илась о нем: ведь у нее теперь уже никого на свете не было.

Как-то Мозес не пришел в обычное время. Он перевозил чьи-то вещи, за это ему обещали пять яиц. А ему так хотелось подкормить Хайкеле!

И в последующие дни он все чаще задерживался, подрабатывая, что было достаточно рискованно. И Хайкеле, тревожась, все нежнее тянулась к Мозесу. Она, пожалуй, и сама не понимала своих чувств, но они все сильнее овла¬девали ею.

Так началась эта необычная любовь.

Часами они, все так же молча, просиживали рядом. Не обнимались, не целовались – только за руки держались. И лишь иногда Мозес осмеливался класть голову на колени Хайкеле.

Случалось, Мозес, засидевшись, не успевал уйти до наступления комендантского часа. Девушка просила его остаться, переночевать у нее. Но он все равно отправлялся домой, опасаясь как бы кто-нибудь из соседей не заподозрил чего-нибудь дурного. Даже в таких условиях, когда, казалось бы, никому ни до чего нет дела, люди есть люди и считаться с этим приходится.

Наступило лето 42-го. Оно было тяжелым. В гетто свирепствовали тиф и дизентерия. Облавы стали ежедневными.

И тогда Мозес и Хайкеле решили бежать из Шаргорода в Мурафу, там, по слухам, режим оккупации был не так жесток, и с партизанами связаться полегче, в случае чего – податься к ним, в леса.

Мозес решил вывезти Хайкеле из гетто – сперва на кладбище, а оттуда уже бежать.

Так и сделал. Уложил свою возлюбленную в повозку, как покойницу, прикрыл соломой и повез. Вначале все было, как обычно: ехал, а чтобы Хайкеле не скучно было, песенку напевал.

К несчастью, на контрольном пункте при выезде из местечка дежурил особенно рьяный полицай, Саввой звали его. Остановив телегу, он трижды штыком винтовки про¬ткнул солому, после чего разрешил проезжать дальше.

Мозес погнал лошадь к кладбищу, он понимал, что слу¬чилась беда: из телеги на землю просачивалась кровь.

Только на кладбище Мозес решился отбросить солому. Хайкеле лежала смертельно бледная, вцепившись руками в перекладину повозки. Дважды штык задел ее, но в третий раз… Как только ей удалось не издать ни звука?! Но она же спасала Мозеса!

“Похорони меня рядом с мамой…” – успела прошептать несчастная. Вот и все.

Мозес исполнил ее просьбу.

В тот день я снова прятался на кладбище от облавы. Там я и встретил Мозеса. Скупо рассказал он о случившемся – и ушел, за ним поплелась его лошадка с повозкой.

Прошло какое-то время. Неспокойно мне было, и отправился я разыскивать Мозеса.

Предчувствие не обмануло меня: я нашел Мозеса в конюшне. Он висел, а рядом, переступая с ноги на ногу, стояла его лошаденка.

Что ж, в те годы многие евреи, несмотря на все запреты иудейской религии, кончали жизнь самоубийством. Такая она была, эта жизнь.

А тут еще любовь примешалась, она оказалась сильнее и Бога, и религии.

Страшная история, хотя — по тому времени – обыкновенная.

ОТЕЦ И СЫН

Лето 42-го. Очередная облава в гетто.

В этот раз ни мне, ни нескольким моим собратьям по несчастью увернуться не удалось. Румынские жандармы схватили нас и отконвоировали в Тираспольскую тюрьму, а оттуда, не долго думая, нас зачем-то передали немцам. Логики в этом как будто не было, но все время что-то происходило: поимки, переброски с места на место. Зачем? Непонятно. В конце концов, все ведь сводилось к одному – к смерти.

Итак, после гетто концлагерь.

Там-то и познакомился я с отцом и сыном Койфманами, Мойшей и Янкелем, местечковыми кузнецами. Они сразу же понравились мне: среди всеобщего разброда и страха их спокойствие, выдержка, чувство собственного достоинства были особенно заметны и нужны. При них и другие узники как-то вели себя иначе, старались не так паниковать, не так метаться.

Хотя отец и сын держались друг друга, всегда были рядом, но они всегда охотно откликались на любое душевное движение в их сторону; общаясь, всегда как-то незаметно поддерживали слабых, павших духом.

Меня тянуло к ним. Хорошие люди! И физически крепкие, и отзывчивые.

Мы подолгу разговаривали, вспоминали прошлое; как могли, заглядывали в будущее. И только о настоящем – ни слова: уж очень оно было неприглядным, да что там неприглядным – страшным. Лучше было не думать о нем. Но думай – не думай, а оно присутствует, надвигается, томит.

– Вот наладится жизнь, – говорил Мойше, с любовью поглядывая на сына, – Яикель женится, сын у него тоже

кузнецом будет.

Янкель улыбался:

– Не женюсь, я всегда с тобой буду, отец!

– Еще чего! — притворно сердился Мойше, но видно было, как ему приятна привязанность сына.

До чего они симпатичны были мне! Во всем. И разве я мог предположить, что скоро стану свидетелем их ужасной гибели?

Теперь обо всем подробно и по порядку.

Немцы, должно быть, очень скучали, слонялись по лагерю, искали хоть каких-то развлечений. И нашли!

Не знаю, в чью голову такое пришло. А комендант затею одобрил.

И колесо завертелось!

Немцы, предвкушая изуверское зрелище, оживились, ходили в приподнятом настроении, а мы ни о чем не ведали, нас просто привели потом: смотрите и тоже наслаждайтесь!

Короче, придумали они вот что: пусть отец и сын встретятся, как гладиаторы в смертельной схватке, на тесной площадке мостовой опоры, что над рекой: тот, кто столкнет другого в воду, получит жизнь. Более того, будет отпущен на свободу!

Теперь я думаю, что это было не просто развлечение, но и желание таким способом сказать нам: “Жалкие людишки, вы считали, что эта пара – особенная, что Мойше и Янкель не такие, как все. Как бы не так!” Когда дойдет до главного – кому жить – куда и денутся их достоинство, кровная связанность, любовь! Жалкая жажда продлить хоть на миг свое существование на земле изуродует их, они вцепятся друг в друга, как чужие, и будут драться на смерть, до конца. И все человеческое, что чудилось в них, исчезнет, испарится, растает, как дым.

За сутки до предполагаемого единоборства отца и сына, Мойше и Янкеля, их изолировали от всех и друг от друга. Все должно было произойти внезапно, им не оставили времени на размышления, на какие-то нелегкие решения, Только импульс, только инстинкт должны сработать в эту секунду. А в характере этого импульса, этого инстинкта сомневаться не приходится! Так думали (чувствовали!) они, им казалось, что по-другому и быть не может.

На это страшное представление стали съезжаться эсэсовцы – даже из соседних лагерей. Расположились у реки. Песочек. Трава. Небо. Словом, благодать. Они пили, закусывали, крутили патефон. Предчувствие небывалого развлечения настраивало их весьма благодушно. И когда привели отца и сына, Мойше и Янкеля, они даже поаплодировали слегка. Это были снисходительные хлопки поощрения,

Я смотрел на милых моих кузнецов: отец еще не старый — лет 40-45, а сыну всего-то 18-20. У каждого на груди и на спине нашиты желтые лоскуты с изображениями звезды Давида.

Как я уже сказал, они еще не знали, что им предстоит. Ничего хорошего, конечно, не ждали, предчувствовали что-то недоброе, но не такое же…

И вот им объяснили, чего от них хотят.

Отец и сын слушали как будто безучастно, молча. Потом – так же молча – они поднялись на свой роковой по-мост.

Эсэсовцы ждали – сейчас, сейчас все и начнется.

А отец и сын, между тем, что-то тихо сказали друг другу. Что? Никто не слышал.

Может быть, просто попрощались. Может быть, попросили прощения у Бога за поступок, запрещенный религией. Ведь самоубийство – грех. И вдруг оба, одновременно, быстро шагнули к самому краю площадки, так быстро, что немцы и сообразить ничего не успели, и оба кинулись в воду, и не выплыли больше. Они хорошо умели плавать, а вот не выплыли! Как это им удалось? Удержали себя под водой, пока не захлебнулись.

Некоторое время эсэсовцы растерянно смотрели на поверхность реки. Нет, она была все такой же пустынно-ровной, никто не вынырнул ни вблизи, ни вдалеке. Что поднялось! Крики, беснование всякое. Но это уже было впустую — так, разрядка. Что они могли сделать?

А тут произошло еще одно событие, как-то сразу все переменившее вокруг. Вдруг – из толпы заключенных – рванулась ввысь, зазвучала заупокойная молитва, кто-то пел-произносил Кадиш. Чистый, высокий, звеняще-надорванный голос печально, пронзительно звенел над берегом, над немцами, над нами, над отцом и сыном, Мойше и Янкелем. Это было так неожиданно, так внезапно. Казалось, голос исходит не от кучки людей, столпившихся у реки, а льется откуда-то с неба. Я думал, немцы стрелять начнут по заключенным. Нет, не стреляли – замерли, оцепенело слушали. А потом тихо стали подниматься с травы, отряхивать прилипшую зелень и медленно расходиться. Мы ожидали чего угодно, но только не этого…

Странно, но у нас, беззащитных, окруженных забором из колючей проволоки, живущих под пулеметами на вышках, возникло необъяснимое, эйфорическое чувство свободы. Мы распрямились, мы перестали бояться, что-то с нами произошло.

Начал накрапывать дождь.

Я подумал: “Может быть, это небо оплакивает отца и сына, Мойше и Янкеля?”

И еще подумалось: “Если бы в еврейской традиции было провозглашать кого-то за терпение и мужество великомучениками, то кому ими быть, если не этим двум кузнецам, молодому и не очень молодому?!”

Вечная слава им и вечная память

Амен.