ПРЕДНОСТАЛЬГИЯ

Ромэн Яров

… Я недавно в одной компании встретил людей из России. Обычный разговор завязался. Россия-Америка, Америка-Россия… Я больше молчал. Понять страну можно лишь тогда, когда зарабатываешь в ней на жизнь. Рассказы же и объяснения до туриста или визитёра просто не дойдут. Но женщина из Москвы спросила.

– А ностальгии у вас не было? Берёзы…

…Пришлось разговариться…

– Берёзы есть в Канаде, – сказал я, – а ностальгии не было. Не до неё было. Никто нас в эту страну не звал, интереса не проявлял, содержать не собирался, надо было самим, поспешно, вставать на ноги. То есть, учить язык, приобретать американские рабочие навыки, искать место в обществе, нишу, как здесь говорят. А народу полно, ниши заняты, попробуй найти свободную. Время отнимает, силы. Но когда прошлая жизнь ушла безвозвратно, а нужно быстро-быстро входить в новую, расслабляющие чувства – роскошь непозволительная, и вообще не до них…

Она слушала с интересом, но выражение некоторого скептицизма не сходило с её лица. Люди в России воспитаны в убеждении, что ностальгия – напасть неизбежная, неотвратимая, неотступная, чёрным огнём выжигающая всё изнутри… Невидимые потоки слёз, судороги на весенней земле, притупление всех чувств – и только запах чёрного хлеба да селёдки преследует – до головокружений, миражей, отключки сознания…

Спорить со мной, конечно же, она не могла – это я прожил здесь двадцать лет! – но и не поверила до конца или сочла меня чудаком без чувств и памяти. Очень повлиял на коллективное сознание русского народа опыт эмигрантов первой волны – тех, кого выбросила за рубеж самым насильственным образом большевистская революция. Вот у тех-то ностальгия была, им было о чём вспоминать с рвущей душу тоской. Они жили прекрасно; огромную, обильную, хлебосольную страну потеряли они – и свои родовые поместья, и свои высокие должности, и свои ночи с цыганами, и полёт троек по взвихренному снегу, под звёздами, и поэзию Серебряного века… Но большинство их мало что умело делать, и во Франции – а также прочих странах русского рассеяния – было им плохо. Вот и слёзы на глазах при звуках «Замело тебя снегом, Россия», вот и эмигрантские повести Алексея Толстого, вот и массовая вера в гибельность эмиграции…

… И всё же ностальгия у меня была. Но не после отьезда, а до! Я страдал безумно от того, что не услышу больше русской речи на улицах, что люди, выражающие себя по-русски, не встретятся мне, и я остаток жизни проведу среди чужого, для четверти земного шара живого – а для меня мёртвого языка. Я, может быть, буду знать, о чём представители этой четверти говорят, но как – никогда. И вот в последние предотъездные месяцы, я начал вслушиваться жадно в разговоры людей вокруг, запоминая, кто говорит, что говорит, как, обстановку, окружение. На всё смотрел я расширенными глазами, всё слушал растопыренными ушами. Как батарея, впитывал я уличное это электричество – но без всякой надежды на то, что смогу когда-нибудь разрядиться, отдать, употребить услышанное. Я вспоминал также и давнее – что видел, с чем сталкивался. Вот это была ностальгия – не по тому, что было, а по отсекаемому по-живому будущему.

Джеймс Джойс коллекционировал эпизоды повседневной жизни и называл их епифании. Что означает: явление, прозрение. Современные писатели Англии и Ирландии используют слово попроще: гаддик. Звукоподражение: щелчок затвора фотоаппарата. То есть, пойманное, спасённое от исчезновения в водопаде времени мгновение – вместе с разыгрывающимися в нём маленькими драмами, комедиями, трагедиями. Мы не обращаем внимание на них: глаза скользят; сознание не фиксирует. Не обращал и я – пока не затосковал по Родине авансом, ещё будучи на ней. А тогда – стал складывать в памяти то, что происходит и происходило (если запомнилось).

…Потом я всё это на долгие годы позабыл…

…А после недавнего разговора – опять вспомнил…


ПОКУПАТЕЛЬ ВСЕГДА ПРАВ

… Раннее утро, восемь часов, лето. Гастроном # 83 – стекляшка у подножья одного из новых домов-башен на окраине Москвы – открылся только что. Магазин пуст, все на работе; да и не привезли ещё ничего, не за чем стоять. Худенькая старушка в валенках с галошами, платочке, спущенном с головы на плечи – всё-таки июль в Москве! – медленно бредёт в угол магазина, в молочный отдел; добредя – робко останавливается. Коренастая, патлатая, краснорожая продавщица Машка возится с ящиками с другой стороны прилавка. Пальцы у неё толстые, крепкие, белый халат грязен, на лице – глубокое отвращение ко всему на свете. Перепила вечером, утром не похмелилась – а надо на работу идти. Старушка стоит, Машка возится, не обращая на неё ни малейшего внимания…

…Десять минут проходит, пятнадцать… Старушка по-прежнему неподвижна. Машка, конечно, двигается – но её движения механические, на развитие событий не влияющие. Да и нет никаких событий. Старушка не выдерживает, наконец.

– Мааш, а Мааш, – жалобно блеет она, – молочко-то будит?

Машка, грозно насупясь, молчит, продолжает грохотать ящиками. Старушка понимает, какая это неслыханная дерзость с её стороны – беспокоить такого важного, ответственного, занятого человека, как Маша – и замолкает робко. Время движется, минуты бегут – ещё десять, ещё пятнадцать … Старушка снова не выдерживает.

– Мааш, а Мааш, молочко-то будит?

Машка, нагнувшаяся в этот момент, бросает на старушку тяжёлый, мрачный взгляд; не отвечая, продолжает возиться с ящиками. Покупатель всегда прав, лектор говорил – но не с раннего же утра, и не нахальная же это старушонка! Старушка же, испугавшись собственной дерзости, съёживается – насколько это возможно при её тощем тельце, согбенных плечах, опущенной головёнке, замолкает.

…И вновь медленно тянется время, ползут минуты… Пять, десять, пятнадцать… Старушка, собрав в кулак всю силу воли, храбрость, решимость, блеет отчаянно в третий раз.

– Мааш, а Мааш, молочко-то будит?!

Машка выпрямляется медленно, смотрит на старушку испепеляющим взглядом, хватает обеими руками ящик из толстой железной проволоки с треугольными ячейками для пакетов молока, поднимает его высоко над головой и, изнемогшая от людской настырности, бесцеремонности, назойливости, угнетенная мыслью, что старушонка не отвяжется, добьётся-таки своего, с размаху грохает его о цинковый прилавок – так что пакеты в ящике подскакивают высоко…

– На, … твою мать!