В ЛАГЕРЕ ДЛЯ ВОЕННОПЛЕННЫХ ЯПОНЦЕВ

Берта Гуревич

После окончания войны с Японией в 1945 и полного разгрома Квантунской армии, в советский плен попали около 650 тысяч японских солдат и офицеров. Из них 550 тысяч военнопленных было размещено в лагерях. Остальные же были по разным соображениям освобождены и вернулись в Японию.

В наших краях военнопленных распределяли по 1000 человек в каждый район, а на местах формировались мелкие лагерные пункты по 200-300 человек. По мере того как пленные умирали от недоедания и болезней, лагеря эти переформировывались, пополняясь за счет слияния с другими.

В городе Иркутске, где я в ту пору училась в медицинском институте, подобных учреждений было множество.

В одном из таких лагерей в качестве медицинских работников привлекались студенты нашего института, жизненно заинтересованные в приработке. Подрабатывалa здесь и я с моей старшей сестрой. Лагерь этот располагался в поселке Лисиха, поблизости от города. Трудились там и другие вольнонаемные – переводчики, бухгалтеры, повара.

Лагерь располагался в четырёх одноэтажных бараках, окруженных высоким дощатым забором с колючей проволoкой и угловыми вышками для охраны. При лагере существовал лазарет на 20 коек и при нём в отдельном сарае – морг. До прибытия японцев здесь располагалось учреждение Гулага.

Внутри бараков длинными рядами стояли двухярусные койки с соломенными матрацами, травяными подушками и тонкими суконными одеялами. При каждом бараке имелись свои отдельные кухня, столовая, душевая и туалет. Пленным офицерам предназначались более благоустроенные комнаты с мягкими постелями и отдельными умывальными, душевыми и туалетами. Каждому из них разрешалось в течение 5 часов в сутки иметь при себе солдата-порученца, который должен был обслуживать его, заправляя койку, помогая с бритьём, чисткой одежды и обуви. Подчинение солдат было беспрекословным, за любой проступок или непослушание офицер мог его даже избить. С самого же японского офицера наше лагерное начальство требовало, помимо соблюдения всех установленных норм и правил внутреннего распорядка, полного выполнения норм выработки на всех поручаемых ему лично работах.

Держались японские офицеры достаточно высокомерно и чванливо, пытаясь выказывать этим некоторую свою независимость. Когда мы с кем-нибудь из лагерного начальства делали санитарный обход, офицер выслушивал наши замечания, не склоняя головы, и часто уходил, не дослушав распоряжения. Он как бы издевался над нами, и иногда санитарный врач от раздражения срывался на крик и шел докладывать оперативникам из лагерного управления.

Японские офицеры требовали, чтобы их кормили отдельно от солдат и обязательно первыми. Если по ходу предстоящих работ необходимо было покормить первыми участвующих в них солдат, офицерский состав воспринимал это, как личное оскорбление, и отказывался от приема пищи вообще.

Наши оперативники за избиение солдат подвергали дисциплинарным наказаниям каждого японского офицера. Их также наказывали за невыполненную работу, поскольку направляли их на те же тяжелые работы, что и рядовых солдат. Целью этих действий было укрощение гордыни и спеси. В целом это, хоть с трудом, но удавалось. Но вот где приказы лагерного начальства были бессильны, так это в запретах на выполнение японцами их вековых воинских традиций и обычаев. Решено было в этих вопросах в конфликты с пленными не вступать.

Поэтому ежедневно в 5 часов утра в казармах раздавался оглушительный гортанный крик, заслышав который солдаты вскакивали со своих коек и, упав на колени, начинали неистово молиться, низко и иступлённо кланясь. Закончив с молитвой, они начинали групповую отработку приёмов рукопашного боя, защиты и нападения, нанося друг другу вполне реальные удары. А когда случалось, что они и взаправду выясняли свои взаимоотношения, удары эти были такой силы, что могли бы, как нам казалось, уложить любого крепкого мужика. Но сбитый с ног вскакивал, как ни в чем не бывало.

Несмотря на всю безысходность своего положения и убогость существования, японские военнопленные демонстрировали несломленную гордость и жизнестойкость. Они выказывали силу воли, веру в себя и неприятие окружающей их действительности. Нас при этом поражала удивительная их способность мгновенно превращаться из озлобленного самурая в невинную овечку, покорную и беззащитную. Они стояли перед нами опустив голову и низко склонившись, как бы в ожидании приказа или наказания. Но по тому, как суживались щелки глаз, нам был заметен их внутренний душевный протест. В ответ на замечания они часто что-то шептали, может быть огрызаясь, а может быть и прося пощады или помощи Бога. Но в отсутствие лагерного начальства чаще всего они поступали по -своему.

Хотя все мы хорошо понимали, что окажись они в роли победителей, пощады никому из нас ждать не пришлось бы, вид и поведение пленных вызывали у нас по-человечески естественные сочувствие и жалость. Их сутулые низкорослые фигуры, показная робость и выраженное подчинение любому приказу лагерного работника придавало смелости и нам самим.

Если говорить о солдатах, взаимоотношения с ними у нас складывались нормальные и естественные. Солдаты, несмотря даже на скудость существования и собственную нищету, охотно делились с нами всякими кремами, нательными фарфоровыми безделушками-талисманчиками. Их кладовщик мог одарить нас мылом, носками, шнурками и даже комплектом тёплого белья, которое можно было пододеть на себя в лютые морозы. Одну такую теплую форму мы как-то выслали своему отцу, чему он чрезвычайно обрадовался. Ничего не ожидая и не требуя взамен, пленные не скупились на подарки. Им просто доставляло удовольствие дарить. Встречали нас они всегда с радостью, с веселым смехом, низко кланяясь. Может быть, они просто посмеивались над нами, для которых в то тяжкое время и шнурки для ботинок представляли известную ценность.

В особый ранг была возведена у японцев чистота и личная гигиена. Возвращаясь с работы, они обязательно чистили своё воинское обмундирование. Ежедневно брились, обязательно мылись, забиваясь под душ из-за нехватки воды и времени по нескольку человек сразу.

Но условия, в которых они работали и жили, были настолько тяжелыми, что среди солдат простудные заболевания и обморожения были печальной нормой. Им не хватало утеплённых рукавиц, стеганых теплых курток и брюк, обычных зимних шапок. Первый год плена ещё донашивали свои шинели, а когда те начали приходить в полную негодность, то большой удачей считалось получить русский солдатский зимний бушлат.

Пришедшим с мороза после работы японцам практически невозможно было согреться в казарме. Бараки продувались зимними ветрами насквозь. Вместо печей в общем коридоре стояли приспособленные под отопление каменным углем бочки. До дальних углов барака тепло не доходило, поэтому спали всегда в одежде под тонкими одеялами, накрывшись сверху телогрейкой. Промокшую обувь сушили, расставив вокруг импровизированной печи, от чего воздух в бараке был прелым и спёртым.

Единственной радостью для японцев была горячая еда, количество и качество которой могло зависеть от различных обстоятельств. Учитывалось при этом всё: насколько хорошо работали днем, в тепле или на морозе, на легких или тяжелых работах. Следили за нормированием строго , буквально высчитывая граммы на каждого. К рису, который был основой ежедневного рациона, добавляли капусту, картофель и другие овощи, мясо, рыбу и пищевые жиры. Офицеров кормили отдельно , а рацион их питания был немного более калорийным и разнообразным.

Обожаемый японцами рис их повара старались готовить самостоятельно: у наших лагерных «кулинаров» он обычно подгорал, издавая потом неприятный горьковатый запах. Помнится мне, как коротконогие японцы, стоя в белых халатах на скамейке у высокой плиты, размешивали рисовую кашу, варившуюся в высоких чанах, самой обычной саперной лопатой. Когда мы заходили на кухню, то их плоские лица оборачивались к нам с какими-то раздражением , давая понять, что присутствие наше нежелательно. Когда же наши повара раздавали им подгорелый рис, японцы переворачивали миски вверх дном, показывая, что есть это вонючее варево они не будут.

Иногда в качестве поощрения японцев подкармливали перележавшей красной икрой из полугнилых бочек. Она издавала тошнотворный запах, и перед раздачей требовалось промывать её в холодной воде. Но ни против такой икры, ни против сельди или омуля «с душком» пленные не возражали. Это все-таки была какая-никакая, но рыба, привычная им с детства.

Категорически против такой «изысканной» кормёжки были наши офицеры, хотя и в полной мере осозновавшие её вкусовое качество и ощущавшие запах. Один из них, помнится, кричал:

– Это за их-то зверства мы будем красной икрой их пичкать!

Офицер этот рассказывал нам, что именно этих японских солдат он брал в плен и перевозил сюда. Он сам видел, как они ещё живому раненому из его воинской части вспороли штыками живот, как ворвались в госпиталь, где работала его жена, и под радостные вопли стреляли в раненых, врачей и медсестёр.

– И нечего их жалеть! Это они здесь бедных несчастных овечек из себя строят! А видели бы вы их там, в госпитале! Я-то видел и знаю, что нелюди они, зверьё лютое! Их добивать нужно, а не лечить! Рай им тут создали! Лечат их, да ещё и икрой кормят! Вы им ещё витамины давайте!

Но зря беспокоился этот наш офицер насчет лечения японских военнопленных в нашем лагере. Никто тут их толком не лечил. Первую помощь только кое-как оказывали. У нас не хватало бинтов, лекарств и всего того, что должно быть в наличии в каждом медицинском учреждении такого типа. Не было у нас ни градусников, ни капельниц, ни клизм, ни марли, ни ваты, ни йода, ни грелок, ни, даже, простого мыла. Наш военный врач появлялся в лагере один раз в неделю в каждом бараке и тихо уходил. Когда же мы просили его прислать нам хоть что-то из недостающего инвентаря или перевязочных средств, он начинал яростно возмущаться:
– Это им-то, японцам!? Обойдутся. Я бы им такую клизму всем поставил, чтобы весь свой век нас помнили! Вы бы посмотрели, чем обеспечены лазареты для наших заключённых! Они здесь совсем неподалёку! Зайдите и посмотрите! Я вам покажу! Там ведь и этого нет!

В нашем лагере на постоянной основе работали по линии международного Красного Креста три иностранных врача. Они же служили переводчиками с японского на русский. Между собой они общались на своем вовсе непонятном для нас языке. Их русский язык, как видимо и японский, оставлял желать лучшего, поэтому и мы, и японцы предпочитали объясняться с ними жестами. Имели они при себе кованные военно-полевые сундуки с лекарствами, перевязочным материалом и инструментами для оказания первой помощи. Нам же эти врачи во время работы давали «ценные» указания о том, кому и с чем наложить повязку, кого вообще стоит лечить, а кому осталось ночь на своей койке перемаяться, а поутру будет в морг сдан. После их ежедневного обхода всей казармы в наш лазарет попадали простуженные, обмороженные и совершенно обессилевшие дистрофики. Инфекционных больных и нуждающихся в хирургических операциях отправляли в специальные госпитали.

Обход иностранных врачей чаще был чисто формальным. И к японцам они испытавали такую же ненависть, как и наши сотрудники. Бросалась в глаза их неприязнь к японцам, особенно заметная во время обхода. Работали они только в перчатках, но к больному при этом прикасаться избегали, обходясь простыми тычками. С нескрываемой брезгливостью и ненавистью переворачивали больных своими короткими толстыми палочками с медным наконечником, на глазок определяя заболевание, спрашивая «болит-не болит?»

В лазарете эти эскулапы требовали, чтобы за лежачими больными ухаживали японские пленные врачи, заставляя их выполнять всю грязную работу типа подмываний, протираний, смены белья и простыней, а также кормление обессилевших и дезинфекцию помещений. Если же японский врач что-то делал не так, как ему указано, они могли ударить его по рукам, грубо вырвать из рук бинты и крепко по-японски ругались. Японец, склонив голову и молча, выслушивал указания «всезнающих», но в их отсутствии делал всё по-своему, и более грамотно и тщательнo. Bсе-таки же свои!

Нас, студентов, иностранные доктора тоже старались кое-чему учить. Например, глядя на истощенного дистрофика, объясняли нам обмен жиров и углеводов в его организме, показывали анализы, которые сами и делали, доставая для этого всё необходимое из своих сундуков. А кое-кому давали заморские таблетки. Нам же было просто смешно слушать их. Какие там анализы у дистрофика, какие таблетки ему помогут? Кормить нужно лучше.

Все усилия подлечить таких пациентов были тщетными, они массово умирали. Мы замечали, что служба, прибывавшая забирать умерших, никогда не записывала их личных данных. Должны же были оставаться хоть какие-то сведения об умершем: фамилия, имя, год рождения, звание, род войск, место жительства в Японии и дата смерти. Трупы тех, кому не хватило местав морге, в ожидании вывозки на захоронение, бросали зимой на снег, а летом – на траву, прикрыв грязными простынями от мух. Увозила их один раз в день приезжавшая «похоронка», вслед за которой ехала другая машина с похоронным нарядом. Обряд на кладбище был предельно простым, тела сбрасывали в отрытый заранее общий ров, после чего прибывший вслед за «похоронкой» наряд ещё живых военнопленных забрасывал наполнившийся ров землёй. В ответ на возникавшие иногда риторические вопросы об учете наш сопровождающий отвечал, что пусть, мол, сами они разбираются, кто есть кто и где лежит. Наше дело сюда их доставить. И так ведь не успеваем возить. Мрут, как мухи. Климат наш сибирский им, видать, не подходит…

Намного позже, когда с Японией установились более нормальные и дружественные отношения, прибывавшие в эти края родные сгинувших в наших лагерях военнопленных не могли отыскать могил своих близких.

Отпахав в лагере полную смену и насмотревшись на всё происходившее у нас на глазах, мы очень уставали и физически, и психологически. Тяжело было переносить казарменные запахи пота, грязных сапог и портянок. Не лучше пахло и на кухне от провонявшей икры, подтухшей рыбы или гнилых овощей. В перевязочной мы задыхались от запаха карболки и гнойных ран. Все это доводило нас до полного безразличия к ужасам и убогости чужой жизни.

Вы можете спросить, а почему тогда мы, студенты, старались попасть на работу в японский лагерь? Тут всё объяснялось очень просто. Прежде всего, военное ведомство неплохо по тем временам оплачивало нашу работу. Кроме того, в голодное послевоенное время на дежурстве в лагере можно было поесть, снимая пробу на кухне, а пайку хлеба ещё и прихватить с собой. Приняв душ и переодевшись в свою одежду, мы прямиком бежали на занятия в институт, где за повседневными студенческими заботами отвлекались от ужасов лагеря. Но какая-то заноза в сердце оставалась. Ведь в детстве и юности воспитывались мы в атмосфере человеколюбия, и поэтому трудно было осознать и понять все эти бессмысленные и жестокие по сути своей людские смерти, которых в иных условиях могло бы и не быть. Не укладывалось в наши неиспорченные ещё умы и души это человеконенавистническое отношение одних к другим. Нас-то медиков учили, что жизнь человеческая – это божий дар, что беречь её надо от всех напастей и бед также трепетно и заботливо, как свою собственную, соблюдая святую врачебную заповедь – «не навреди!» И если ты настоящий врач, то любой ценой обязан помогать страждущему.

С этими воспоминаниями и принципами я прожила потом свою долгую врачебную жизнь. Но сегодня вновь начинаю сознавать, что мир перевернулся, что он снова сходит с ума, и что, казалось бы, став цивилизованнее, по-прежнему возводит организованное убийство в ранг геройства. А в странах, пораженных вирусом терроризма, доходят до того, что со школьной скамьи учат детей, как правильно и со знанием дела убивать человека. И все начинается с ненависти одних к другим. И непонятно мне, почему даже обездоленные кидаются в эту зверинную схватку в озлоблении и ненависти друг к другу.

До сих пор в памяти моей пробуждаются картины того далёкого и страшного прошлого, периода моей работы в японских лагерях. Как идут по Иркутску в конце рабочего дня, направляясь в соседний лагерь, усталые колонны наших зэков. А у края дороги, пропуская их, стоят такие же понурые колонны военнопленных японцев. И тех и других охраняет конвой с собаками. Сопровождая колонны, по обеим сторонам на захудалых конях едут всадни-ки, а уже за ними, в санях или телегах, развалясь на соломенной трухе, завернутое в доху, в теплой меховой шапке замыкает этот строй какое-то лагерное начальство. И вдруг японцы начинают забрасывать колонну наших зэков камнями, сопровождая эту бойню резкими гортанными криками, смехом и кривляньем, успешно освоенным русским матом. И так происходит каждый день, в жару и в холод, утром и вечером. И захлёбываются одни несчастные в необъяснимой ненависти к другим.

Года через два наш лагерь в Лисихе был закрыт. И на прощальное последнее построение на лагерный двор вывели всех, кто ещё мог держаться на ногах. Японцы в свойственной им манере начали усиленно кланяться, обращая взоры на все сторожевые вышки. Затем все они дружно развернулись в сторону лагерного начальства, демонстрируя и ему своё почтение. После этого им был зачитан приказ о расформировании лагеря и отправке их всех в Японию. Но радости на их лицах заметно не было. В лагерях было известно, что личный состав первых вернувшихся групп, побывавших в плену, был расстрелян на Родине. Позже императорским указом эти зверства были запрещены. А сейчас наши лагерники стояли, понуро опустив головы, и безрадостно ожидали посадки в машины. Персонал же лагеря желал им счастливого пути.

Бараки эти пустовали совсем недолго. Их помыли, почистили и после непродолжительного ожидания заполнили новыми партиями заключенных. Но теперь уже своих, доморощенных «предателей родины». И долго ещё красовался в Лисихе дощатый забор, обвитый колючей проволокой и опоясанный сторожевыми вышками. Заслышав собачий вой, местные жители дальним кругом обходили это мрачное заведение…