
Была весна 1995 года. В Линкольн центре показывали фильмы эпохи гласности. В зале собрались в большом количестве советские кинематографисты. Некоторые уже осели в Америке, а некоторые были гостями. Было много смешного, когда мы не понимали, кто откуда прилетел. Я впервые выступала в новом для меня качестве – брала интервью у своих коллег для газеты «Новое русское слово». Мы распределили роли – «спрашивайте-отвечаем», и старательно продумывали, что важно сказать, исходя из отведенного пространства газетной страницы. У нас всё получилось. Только читать это теперь невыносимо…
Статья выглядела примерно так: было фото взлохмаченного Сергея на фоне Линкольн Центра, рядом с афишей, а дальше – текст.
Сергей Соловьев, пожалуй, единственный, кто не стал ждать милостей от гласности, а сразу взял все, что она давала. Талантливый, яркий, смелый и дерзкий почти до цинизма, он проверил гласность «на всхожесть», промерив и глубину ее дна и высоту отпущенного нам сверху кусочка неба. Ворвался в зрительный зал с тремя яркими полотнами — «АССА», «Черная роза — эмблема печали…» и «Дом под звездным небом», объединив трилогию единым названием — «Три песни о Родине». Эти фильмы навсегда войдут в антологию кинематографа гласности флагмаами эпохи и останутся в памяти зрителя бешеным ритмом рок-групп, выведенных из подполья на стадион Лужники. И трудно сегодня сквозь грохот и рев стадиона продраться к тихому Соловьеву, который дебютировал Чеховым, полюбился фильмом «Сто дней после детства», запомнился работами «Чужая белая и рябой» и «Спасатель». К рок-музыке уже привыкли. Андерграунд стал истэблишментом.
Трудно представить, чтобы в московской кухне мне пришло в голову включить магнитофон и всерьез взять интервью у Сергея Соловьева — кинорежиссера, драматурга, председателя Союза кинематографистов, председателя Конфедерации Союзов кинематографистов. Спасибо Америке — только потому, что мы здесь, это интервью стало возможным.
— Что же это было, Сережа? Что такое эпоха гласности для Соловьева?
— Не нужно искать примитивного детерминированного счастья: как было плохо, как было страшно, а потом пришел дядя и стало хорошо, — медленно проговорил Соловьев. И тут же махнул с досадой рукой. — Ладно бы сами вырвали зубами, — куда ни шло! А так… Кстати, те, кто вырывали зубами, оказались в более бесправном положении в эпоху гласности. Потому что вдруг выяснилось, что, оказывается, незачем было вырывать зубами. Нужно было ждать доброго дядю, который придет и из безгласности сделает гласность. И все сразу станут счастливы. И диссидентам нечего было маяться, так как все просто и хорошо, как в фильмах Голливуда и фильмах сталинской эпохи.
Но и грех жаловаться, потому что действительно стало можно говорить, плясать-танцевать, делать все что угодно. Все, чего ни в одной цивилизованной стране мира делать нельзя. А у нас — можно. Потому что Россия так устроена: если уж тоталитаризм — так до ГУЛАГа, если уж свобода — то до полного маразма. На смену ГУЛАГу пришло царство вольного идиотизма и совершеннейшего беззакония. Я ни в коем случае не хочу вернуться назад в брежневские или сталинские времена, и совершенно не хочу сказать, что не так уж и важно то, что сделал Горбачев в этот кусочек своего правления. Нет! Это чрезвычайно важно.
Но… Казалось — и вам, и мне, — что все это как минимум на триста лет… В России модуль такой: трехсотлетний. 300 лет татарского ига, 300 лет дома Романовых. А это было круче завернуто, чем татарское иго. Мы помним, как безукоризненно работала машина, как безукоризненно была продумана вся система. И вдруг – человек пришел и всю ее разломал и развалил, и очень много хорошего с этим делом пришло, но, конечно, самая наивная точка зрения: «Вот теперь мы, в конце века, наблюдаем хэппи-энд». Никакого хэппи-энда нет!
Пришла новая жесточайшая эпоха, в которой наряду с демократическими приятностями явилось колоссальное количество абсолютно вздорных проблем. Как мы строили светлое коммунистическое будущее, — с тем же энтузиазмом неофитов и кретинов мы начали строить светлое капиталистическое будущее. А светлого капиталистического общества не бывает, как не бывает и светлого социалистического общества. Бывает покой и воля… Поэтому эпоха принесла колоссальное количество разочарований и бед. В беде оказались старики. И прогрессивные и регрессивные. Многие старики в этом идиотическом прыжке в капитализм оказались выкинутыми за борт.
— Но и об этом было в «Трех песнях о Родине»… — попробовала я приблизить Сергея к разговору о кино.
– Я, конечно, не мог бы снять раньше этих «Трех песен о Родине» из-за двух вещей. Во-первых, из-за их, скажем, антикоммунистической направленности. Потому что то, что в «Доме под звездным небом» через образ героя Саши Баширова я утверждаю, — что действительно коммунизм — это такая вещь, которая не расстреливается и не убивается. Она столь же бессмертна — до поры! — как вирус СПИДа. Ей нет противоядия.
Что у нас на самом деле произошло, так это под видом жутко демократических перемен — уникальная операция по перекрашиванию коммунистов. Потому что смешно говорить о демократических преобразованиях, имея номенклатурнейшего партийного работника президентом страны. И все окружение его — это партийная номенклатура. Потому все залихватское строительство капитализма осуществляется коммунистическими руками. Но я не мог бы спокойно разложить это в картинках, не будь этих самых перемен… И вся эстетика, все эстетическое путешествие в андерграунд конца семидесятых — начала восьмидесятых тоже было бы невозможно. Но по сути дела, если внимательно отнестись не к внешности этих картин, а к тому, что внутри, то они о том же самом, что и прежде.

У меня одна-единственная тема с первой картины и — я надеюсь — до последней, которая меня по-настоящему волнует, — не перемены, не гласность, не капитализм-коммунизм-социализм. У меня одна тема: это существование идеального в реальном. Вот эта вещь, которая через все эпохи прошла…
— Каким был ваш первый фильм?
– «Взгляните на лицо»… Помните?
— Прекрасно помню.
— Как люди просто смотрят на Мадонну Рафаэля. Документальный фильм. Потом «Семейное счастье» по Чехову. Мне забавно наблюдать изменение форм, в том числе и преображение форм существования коммунизма. Стагнационного брежневского, переход его через горбачевские реформы и… Я убежден в том, что на сегодняшний день мы еще имеем дело с абсолютно коммунистической формацией, которая называет себя развитой российской демократией. Забавно, очень занятно было наблюдать этот переход, но по существу меня и в этом интересовало существование идеального в реальности, новой реальности, которая пришла. А я убежден, что идеальное — бессмертно. Что в каждом человеке живет его лик и обличье… Поэтому, если внимательно смотреть «Черную розу», то можно увидеть, что это своеобразная экранизация «Митиной любви» Бунина. И для меня фундаментальный классический модуль — русская литература, которая все девятнадцатое столетие практически этим и занималась: существованием идеального в реальном.
— Вы просто не пугаетесь реальности. Старой ли, новой…
— Я как бы даже увлекаюсь этими забавными переменами, которые за собой несут какой-то слом эстетики. Но это все — одежды спектакля, трансформация масок. А существо одно: с какой степенью напряженности, с какой основательностью, внутренней убежденностью и непобедимостью выживает идеальное в реальности. В любой реальности!
— Сережа, мы живем на излете XX века. Если сегодня начать снимать, то фильм может выйти к зрителю XXI века. С чем вы выходите?
— Единственное, что мы можем принести в двадцать первый век, — не калейдоскопический ворох этих безумных одежд, в которых протанцевал двадцатый век, а убежденность в том, что идеальное все-таки проломится. Сквозь любую реальность. Потому что именно этот век и был испытанием для идеального в таком разнообразии реальности. Большего не бывает! Идеальное испытывал весь электронный натиск, идеальное испытывал фашизм, коммунизм, все-все-все! А на самом деле живет человек все-таки не этими одеждами, не этими формами. Он живет тем, о чем еще говорил Толстой: «кто ты, откуда ты и зачем». Вот если понять, кто ты, откуда и зачем, тогда это идеальное, что в тебе заложено, никуда не денется, оно обречено на жизнь…
— И что теперь? Какие планы?
— Сейчас я с огромным удовольствием буду снимать историю любви Ивана Тургенева и Полины Виардо. Уж казалось бы, что более чуждого и «Трем песням о Родине», и компьютерному веку, и глубокомысленному подведению его итогов!.. Называться фильм будет «Иван Тургенев. Метафизика любви». И будет в нем именно то, что называется абсолютной метафизикой любви. То, что с точки зрения любого рационального знания является не то тяжелым психическим заболеванием, не то бредом, а по существу есть главный энергетический двигатель, с которым и имеет смысл влезать в двадцать первый век с чувством надежды. Зная потенциал любви, заложенной в человечестве, надеяться есть на что. Поэтому в каждый момент такого невиданного социального катаклизма, который, казалось бы, рушит все, — на самом деле ничего не рушится! Помните, играли во дворе: «Ты за Солнце или за Луну? За Луну — за советскую стра¬ну. За Солнце — за пузатого японца»… Это все игры: за луну или за солнце, гласность — безгласность, Ленин — Сталин… А по сути дела все устроено очень основательно, очень фундаментально и главное — не перепутать крышу с фундаментом. Крыша может съезжать очень часто у любого общества и у любого человека: на то она и крыша. Она и сделана для того, чтобы съезжать. А ноги должны стоять плотно на фундаментальных понятиях. И я стараюсь это делать.
Сергей усмехнулся, когда я спросила, предлагали ли ему остаться на Западе.
– Мне предлагали здесь остаться давным-давно! Я же сюда первый раз прилетел двадцать лет назад – в 1974 году с фильмом «Сто дней после детства:. В самолёте ИЛ-62 сидело четыре человека – три шпиона и я. Девушка-стюардесса просто умоляла для центровки самолета сесть всех в серединку, в кучку сбиться, но – ни один не тронулся с места! Все смотрели в окошко. И был фестиваль в Сан-Франциско, где фильм хорошо прошел. Была прекрасная пресса. И тогда уже мне говорили: «Куда вы едете? Зачем вы едете?»
– А куда вы ехали, Сережа? Зачем?
– Знаете, нормальная жизнь для меня – там. Я не говорю, что жить там прекрасно или хорошо. Но это для меня – норма. Так как я убежден, что есть такая вещь для нынешнего века, независимо от того хороша она или плоха, но: родителей не выбирают и ИСТОРИЮ не выбирают. Я не говорю РОДИНУ, заметьте. Я говорю ИСТОРИЮ. То есть вляпанный в ЭТУ историю я, как бы внутренне, обязан её дожить. Просто именно вляпавшись в эту историю… Вляпавшись!
Теоретически я себе представляю как бы, наверное, я был бы счастлив, если бы родился здесь… Где-нибудь на Малибу и всю жизнь провёл бы без штанов, раскачиваясь на пальме и распевая какие-нибудь «ихо-хо»! Может быть это было бы великое счастье. Или совсем здесь – в хорошей семье… Закончил бы Гарвард. Наверное, это было бы хорошо, но уж раз этого не произошло, раз уж я туда вляпался с зубной щёткой, папой-мамой, детьми и жёнами – я её обязан дожить, доиграть, понимаете? Эту историю…
– Это нечто индуистское, Сережа: наследовать судьбу своего народа.
-Я не знаю. Но, конечно, всё время был соблазн. Я же начал очень молодым. Я мог сигануть в любой момент и ничто меня не отягощало. Но нет – не хотелось. Здесь интересно. Я Америку обожаю. У меня огромное количество американских друзей. Руку мне спасли здесь – в Америке. Прекрасный хирург Лёня Добужский сделал мне гениальную операцию в момент, когда руку должны были отнять. Всё прекрасно здесь, но доживать надо там…
Александра Свиридова
Советский и российский сценарист и кинорежиссер Сергей Соловьев скончался в Москве 13 декабря, ему было 77 лет.