ПОРТРЕТ В КВАРТИРЕ НА СРЕТЕНКЕ

Стрела

Стрела, художник, писатель. Выставлялась в галереях Сан-Франциско, Детройта, Далласа, Хьюстона и др. Репродукции её живописи и графики были опубликованы в книгах и журналах по искусству в Америке: “New Art international”, на обложках “Literal Latte” и «Manhattan art» и др. В 1999 году вышла её первая книга, которую сама проиллюстрировала. С 2000 года также публикуется в журналах и газетах. В сентябре этого года выйдет её новый роман. Родилась в Москве в семье художников. Прадед – М. Лентовский, основатель московского театра-сада «Эрмитаж». Дед – театральный деятель, художник Большого театра. Мать – художник, модельер, оформитель многих музыкальных ансамблей. Отец – кинорежиссёр.

Посвящается брату

“И средь полуденных зыбей,

Под небом Африки моей,

Вздыхать о сумрачной России,

Где я страдал, где я любил,

Где сердце я похоронил.»

А.С. Пушкин «Евгений Онегин»

Ветер подбрасывал под колёса автомобилей решётчатые шары перекати-поля, резал колкой пылью глаза и яростно трепал техасский флаг на столбе, смахивая с синего прямоугольника белоснежную звезду.

«Ну и местечко», – подумал Олег, глядя на белёсую, полинявшую от жары пустыню, на раскалённое солнце, проникавшее во все закоулки и щели, на сморщенные гигантские кактусы. Торчать в этом захолустье несколько дней совсем не прельщало.

– Подвезти? – обратился к нему мексиканец-таксист и услужливо двинулся к чемодану, собираясь запихнуть его в распахнутый багажник.

– Да нет, спасибо, – отклонил Олег. Снял пиджак, промокнул носовым платком капли пота на лбу и, проклиная в уме местный климат, направился в сторону ряда прокатных автомобилей, в чьих окнах застыло кристальное, без единого облака небо. Разыскал приготовленный для него Ниссан и недовольно поморщился, ослеплённый его лимонным, под стать полыхавшему солнцу, цветом. А ведь настоятельно попросил служащую аэропорта подобрать что-нибудь потемнее, и она, одарив его чарующей улыбкой, пообещала: «OK, sir.» Подобная халатность вызывала раздражение, и шевельнулась

укором мысль: в России и в голову не пришло бы досадовать на этакий пустяк. Впрочем, настроение было подпорчено с утра – перед отъездом он не успел помириться с женой и знал, что будет за это расплачиваться, когда вернётся из командировки. Рита умела подолгу дуться и, отгораживаясь от него стойким молчанием, вынуждала его просить прощения первым, даже если он не был виноват.

Включил до отказа кондиционер и покатил по пустынному шоссе, разбивая носом Ниссана бегущие навстречу волчки песка. Впереди плёлся грузовик, застилая асфальт падавшими из переполненного кузова клочками сена. Олег резко набрал скорость и, обгоняя нерасторопного водителя, успел поймать краем глаза его приветливую, посланную ему вдогонку улыбку. «Народ там на редкость радушный», – припомнил он утешительное напутствие стюардессы, отчего-то решившей, что он переселяется в Западный Техас.

Вдоль дороги неслись песчаные холмы и уплывали вдаль, к горизонту, где вырисовывался смутным очертанием городишко – кучка низкорослых зданий. На засохших кустарниках висели обрывки газет, пустые пакеты из-под чипсов и драные рубашки, махавшие вслед пустыми рукавами. Солнце слепило глаза, стирало названия на дорожных знаках, и Олег чуть не проскочил нужный поворот.

В гостинице было безлюдно, пахло затхлостью, и в плотно запертом окне за спиной клерка, с сахарной улыбкой выдавшего ключ от номера, возникли, как на экране, лунообразный бассейн, рассечённый пополам оконной рамой, и загоравшая на топчане девушка. Она неподвижно, как неживая, лежала, напоминая этим Риту. Та также обожала жариться до черноты на солнце, не слушая пугавших раком врачей. «Если суждено, так суждено», – упиралась она, когда Олег, заранее зная, сколь бесполезно с ней спорить, робко замечал, что не следует рисковать. Прочитывая в каждом его совете скрытую критику и назидание, она делала всё наоборот. Упрямство передалось ей от её отца, никогда ни с кем не соглашавшегося.

В номере попахивало хлоркой, вяло охлаждал комнату кондиционер и телевизор, имея в своём распоряжении всего четыре программы, известил, что осадков в ближайшие дни не ожидается. «Ну и захолустье», – повторил Олег, глядя на безликий, подтверждавший его слова пейзаж на стене – бескрайняя пустыня, перерезанная лентой дороги, по которой он пилил из аэропорта.

До совещания оставалось три часа, и, чтобы скоротать как-то время, он решил прокатиться по городу и заодно посмотреть музей искусства, где, как гласило объявление в брошюрке, проходила выставка русских авангардистов.

«Ну, ну… – скептически усомнился Олег, – в этой-то дыре… они, должно быть, что-то перепутали».

Он отодвинул штору на окне, и солнечные лучи, ворвавшись в комнату, обнажили, как вспышка фотоаппарата, тропинку на ковре, протоптанную подошвами посетителей, пятна на байковом одеяле и царапины на ручках допотопного кресла, прильнувшего велюром к его спине, когда он опустился в него, чтобы позвонить Рите. «Хэлло!» – протянула она, по-прежнему волнуя его своим мелодичным голосом, и он, изучив все её повадки, поведение, мысли за семнадцать лет жизни вместе, знал, что она сидит в махровом халате на кухне и, поцеживая крепкий кофе, мрачно пытается разрешить проблему, как убить долгий, ничем не заполненный день. Те тяжёлые годы, когда они оба трудились на износ (он вкалывал по ночам на заводе, а она стояла за кассой в супермаркете) прошли и канули в прошлое вместе с Ритиным хорошим настроением. Одновременно с его продвижением по службе, с приобретением дорогого дома и Ягуара , о которых Рита мечтала ещё в России, в его жизнь вошло хроническое раздражение жены по любому поводу. От её нападок он обычно заслонялся безобидными шутками, выводившими её из себя ещё больше, или скрывался в кабинете, где приклеивался к любимому компьютеру, с которым она соперничала, словно с его любовницей, обвиняя Олега в том, что всё его помыслы сосредоточены на этом бездушном ящике. Пока она брюзжала, раздосадованная его нежеланием раздувать скандал, он любовался её гладкой, едва тронутой возрастом кожей, по-девичьи тонкой фигурой, копной янтарных волос, черничными глазами и с грустью думал о том, что навсегда потерял ту Риту, какую знал много лет назад.

«Ты, как всегда, не слушаешь! – кипела она – тебя только твои дела волнуют! А то, что мне тошно, тебя совершенно не колышет!»

«Может, тебе стоит устроиться на работу…», – мягко вставлял он, зная, что она тут же отвергнет его предложение.

«Что это изменит?! Да и зачем? Ты, что мало зарабатываешь?!» – кидалась она в атаку.

«Дело не в деньгах… ты была бы занята… ну, если не хочешь работать, тогда пойди в колледж, на курсы… скучно же дома сидеть.»

«Почему ты постоянно гонишь меня на работу?! У меня итак предостаточно дел: стирка, уборка, готовка!»

И он не напоминал, что они уже давно едят пиццу, часто ходят в рестораны, и покрыта пылью вся мебель, которую прилежно протирала пожилая эмигрантка, приходившая два раза в месяц убирать их дом.

– Хэлло! – нетерпеливо повторила она в трубку.

– Это я, – сказал он, притворяясь, что забыл о вчерашней ссоре. – Ну как ты?

– Нормально, – сухо ответила она, по-прежнему дуясь, оттого что он не успел проверить перед отъездом, в порядке ли её машина.

– Соня звонила? – спросил он.

– Звонила.

– На праздники приедет?

Дочь он боготворил, баловал к неудовольствию жены, а после того, как та поступила в университет и уехала от них, изнывал от тоски по ней и, намеренно привязывая к себе заботой, регулярно посылал ей в поддержку деньги.

– Приедет, конечно… – и, смилостивившись, поинтересовалась, как он добрался.

– Добрался без проблем…Жарища здесь страшная. Прямо, как в духовке.

– Что ты хочешь – это же Техас… Что ты там вечером собираешься делать? – заподозрила она его, как всегда, в чём-то непозволительном.

– Пойду поужинаю. Что ещё здесь делать.

– А я по магазинам хочу проехаться… впрочем, не знаю, удастся ли. Ты же не проверил машину, – попрекнула она.

– С машиной всё в порядке. Но, если беспокоишься, поезжай на бензоколонку, она же за углом, – посоветовал он, отмечая, что они, как актёры на сцене, повторяют слово в слово один и тот же диалог каждый раз, когда он отправлялся в командировку.

– Ещё чего! Деньги на ветер кидать!

– Тогда подожди, когда я вернусь, – сказал он, зная, что она проворчит, что по его вине с машиной обязательно что-то случится.

– Ничего не случится, – опередил он её вопрос, – я всё проверил на прошлой неделе.

По городу сонно тащились друг за другом автомобили. Обогнать их не было никакой возможности, и пришлось смиренно плестись за ними черепашьим шагом, удивляясь изобилию светофоров на улицах, вынуждавших тормозить каждую минуту. Он остановился на перекрёстке и от нечего делать стал глазеть на расставленные на углу картины, напоминавшие безликостью пейзаж в гостинице.

– Не купите? – подскочил к нему усатый ковбой в остроносых сапогах, – всего-то двадцать долларов за штуку. Дешевле нигде не найдёте. – Начал он уговаривать, и вспыхнул спасением зелёный свет, избавляя Олега от ненужной покупки.

Он поплутал по переулкам, разыскивая где-то спрятанный музей, и, повернув в досаде назад, очутился на том же перекрёстке, где стоял длинноусый ковбой. Пришлось притормозить и обратиться к нему за помощью. Оказалось, что одноэтажная серая коробка, вокруг которой Олег крутился десять минут, принимая её за учреждение, была музеем.

– Пейзажик не нужен? Для гостиной. Так уж и быть, уступлю за десять долларов, – расщедрился ковбой и, ожидая благодарности за оказанную услугу, быстро протянул картинку размером с обложку журнала, на которой повисла над кактусом в горшке миниатюрная колибри. «Рите понравится», – успокоил себя Олег, что не зря поддался на его уговоры. Рита была помешана на птицах и заполонила их изображениями весь дом. Они летали на дешёвых картинках, наподобие той, которую навязал ему ковбой, украшали узором посуду, лежали, вышитые на одеялах и подушках, или сидели стайкой статуэток на шкафах. Птиц этих он не выносил, считая их полной безвкусицей, но терпел, зная, какую они приносят жене радость и заполняют смыслом её жизнь.

Перед входом в музей застыла в вечном танце скульптура балерины, вскинув к горящему небу руки. Одинокая акация, устало склонив к земле гороховые стручки, покрыла её разводами теней и… быстро посадила несколько пятен на брюки Олега, когда тот проходил мимо. Олег толкнул дверь, вошёл внутрь и остолбенело замер на месте, как и балерина на улице.

– Hi! How are you? – бросилась ему навстречу дама с гирляндой стеклянных бус на шее. Представившись директоршей музея, она затараторила о том, каким успехом пользуется их выставка, и, пока трещала, он озирался в изумлении по сторонам. Меньше всего он ожидал увидеть здесь то, что увидел.

– Мы получаем невероятное количество положительных отзывов, ну бу-у-уквально каждый день! Не каждый музей может похвастаться такой изумительной экспозицией! – строчила директорша и с гордостью сообщила, что работы принадлежат местному бизнесмену, жившему в шестидесятых годах в России.

– После того, как они пропутешествуют по всей Америке, они вернутся в наш музей и навсегда займут почётное место в истории Западного Техаса! – высокопарно провозгласила та. – Вы не представляете, какому он подвергал себя риску, когда вывозил эти бесценные полотна из России! В то время оттуда просто невозможно было ничего вывезти!

– А как его зовут? – спросил Олег.

– Как, вы не знаете? – округлила она глаза, поражённая тем, что он незнаком с их знаменитостью, и назвала подзабытое имя.

«Джим Грэйли!» – пророкотал тот гортанным голосом в памяти, переступая порог их квартиры. «Это ваши работы?» – стрельнул он тогда вопросом, вперившись цепким взглядом дельца в акварели на стене, и с ходу предложил купить их скопом за мизерную цену. «Я очень извиняюсь, но они не продаются», – смутилась мама Олега, оттого что приходится отказывать столь важному американскому гостю, и объяснила, что это работы её покойного отца – живописца, театрального художника.

Он зачастил к ним в дом, не пропуская ни одного сборища маминых друзей – тех самых художников, чьи холсты он оптом скупал, и, бесстрашно накачивая себя водкой во время буйных вечеринок, страстно умолял маму соединиться с ним на всю жизнь. «С женой своей я разведусь, – клялся он в запале. – Она меня совершенно не понимает».

Он был высок, сухощав, с длинными паукообразными руками и ногами, с каменно-крепким подбородком, с бежевой крупой веснушек на загорелом, красиво-некрасивом лице. Олегу он не нравился. Любовь к маме обострила его чутьё, и он разглядел в нём то, что предпочитали не замечать мамины друзья, стремившиеся продать свои работы – человеком Джим был ненадёжным. Для тех же он был благодетель, помогший им переправить их труды на Запад. Их также покоряло его умение залихватски, наравне с русскими пить водку и гулять все ночи напролёт, будто не надо было ему спозаранку вставать и мчаться на службу. Хотя не было для них секретом, что, как только оказывался он в объятиях родной страны, то мгновенно перевоплощался в чопорного коммерсанта и верного семьянина, далёкого от искушений и грехов, каким его знали жена, дети, сослуживцы.

В Москву он ещё наведывался несколько раз, скупал живопись, веселился, ухаживал за мамой Олега, но в один прекрасный день не приехал и пропал, навсегда вернувшись в свой благоустроенный, идеально скроенный для него, как и его элегантные костюмы, мир.

«Должно быть, он уже глубокий старик», – подумал Олег, но не стал спрашивать.

– Вы знаете, он здесь родился, – продолжала директорша музея. – Жил в Нью-Йорке, а, состарившись, вернулся сюда. К нам все возвращаются. Есть что-то такое в нашем городке. Его никто не может забыть. – И с гордостью добавила, что, хотя они не могут похвастаться Метрополитеном или Лувром, искусство в их краях ценится ничуть не меньше.

– Мы постоянно организовываем туры, лекции. Не хотите стать членом нашего союза художников? Будете получать скидку на всякие мероприятия, – начала она агитировать.

– А вы сами откуда? – вдруг обратила она внимание на его акцент.

– Из России.

– Надо же! Какое совпадение! Из какого города?

– Из Москвы.

– У нас здесь тоже есть пара из Москвы. Он скрипач… оче-е-ень талантливый музыкант. А жена у него одно очарованье! Вам обязательно надо с ними познакомиться… Давно вы в Америке?

– Шестнадцать лет.

– Ну и как вам у нас? Нравится? Не скучаете по родине? – посыпался град знакомых вопросов.

Удовлетворяя её любопытство, он послушно рассказал, что осел в Калифорнии, работает программистом и часто ездит в командировки по стране.

– В Техасе впервые? – не унималась она.

– Впервые… жарковато у вас здесь.

– Ну что вы! У нас намного лучше, чем в Далласе или Хьюстоне – нет этой жуткой влажности, и нет этого ужасного движения… там вообще невозможно по улицам ездить,

сплошные пробки. – патриотически заявила она и восторженно добавила, что ему очень повезло очутиться в их краях именно в то самое время, когда открылась выставка.

Она повела его по залу и, кичась своей осведомлённостью, обрушила на него поток подробностей, наполовину искривлённых и приправленных её воображением, о жизни тех, среди кого он вырос.

– Если бы вы только знали, в каких невыносимых условиях им приходилось создавать свои произведения! – горестно поведала она и подвела к письменному столу, на котором возвышалась стопка приглашений. Олег взял одно из них, раскрыл и …. постреливая озорными глазами, взглянули на него с фотографии те, кто, вовлекая в водоворот кутёжа Джима, плясали и пили все ночи напролёт в квартире на Сретенке, где он жил в ту пору с мамой. Заныла так и не залеченная рана, дававшая о себе знать при малейшем воспоминании о маме и обо всём, что с ней было связано: будь то подброшенный дуновением ветра аромат её любимых духов, выпавший из книги снимок, прилетевший из прошлого звук какой-то мелодии, соединявшие их сны и… незабываемая «Страна Шутов».

«К нам, к нам в страну Шутов!» – кричала компания хором, стоя перед распахнутым в ледяную зиму окном и зазывая масками на лицах хмуро взиравшую на них толпу на стоянке троллейбуса. Подъезжали один за другим такси, доставляя новую порцию гостей; мама, сияя синевой глаз, гостеприимно распахивала дверь, в унисон шипели из-за фанерной стены соседи: «Хулиганьё! Управы на вас нету!», и возникал на пороге участковый – полноватый мужчина с багровым, круглым лицом. Он сурово отчитывал, шаря с восторгом выпуклыми глазами по маминой фигуре, и не совсем убедительно отнекивался, не поддаваясь соблазну, когда всовывали ему в руку рюмку, певуче обыгрывая его музыкальное имя:

«Сулико, Сулико,

И чего ж такой ты хмурый?

Выпей с нами, Сулико!

Станет тут же хорошо!»

«Ну что вы, товарищи, – неуверенно отнекивался он. – я ж при исполнении…»

«Ну почему мы не можем жить, как все нормальные люди!» – сердился на маму Олег, хотя в глубине души намного милее была ему их квартира, где бурлила, заражая энергией, жизнь, чем постное времяпрепровождение, которое он наблюдал в домах своих одноклассников.

«Это в последний раз, обещаю, – каялась мама, – ты прав… что-то совсем мне плохо…. купи мне, пожалуйста, нарзану».

Он спускался во двор, встраивался в очередь из мужиков с сизыми лицами перед окошком, из которого вышвыривали в обмен на пустые бутылки несколько рублей. «Ни стыда ни совести, детей присылают. Скажи матери, чтоб в следующий раз сама приходила», – сердилась женщина в окошке и, жалея его, давала деньги, на которые он покупал в гастрономе сыр, масло, хлеб и минеральную воду, чтобы накормить свалившуюся после вечеринки маму. Маму он боготворил и прощал ей всё: нашествия друзей, шквалом налетавших по ночам; соседей, стучавших на них в милицию, постоянное отсутствие денег, уплывавших неизвестно куда. А в душе порой завидовал налаженному, спокойному, до скуки предсказуемому существованию своих друзей.

Вот так и жили, отстраняясь вечным праздником в «стране Шутов» от протекавшей за стенами их комнаты жизни.

– Ну вот, здесь мы вроде всё посмотрели… – удовлетворённо проговорила директорша и, воодушевлённая вниманием Олега, повела его в следующий зал.

Знакомые холсты, увековечившие московские дворы и переулки с невидимыми следами его ног на асфальте. Уныло-лирические, подстать настроению, осенние пейзажи и портреты родственников и друзей тех, кто основал страну Шутов.

Он пробежал взглядом по всем работам, узнавая тех, кто был на них изображён, и… вдруг выплыли из толпы лиц аквамариновые глаза – живые, ясные, ласкающие только им свойственной мягкостью и добротой. И показалось, что повышение по работе, чудом свалившееся на голову, командировка, приведшая его в затерявшийся в пустыне городок; брошюрка в номере, заманившая в музей – всё это сплели в нить судьбы богини Мойры, подготавливая для него сюрприз.

– Я вижу, вам нравится этот портрет, – обрадованно заметила директорша, и свет лампы, пробежав по её стеклянным бусам, перепрыгнул искрами радости в её глаза. – Это Григорий Вишницкий. Редкостный талант. Это портрет его жены…

– Жены? – перебил Олег. – Этого не может быть. Вы не ошибаетесь?

– Ну что вы, это точно его жена, – удивилась она.

– Это какая-то ошибка, – повторил Олег, и она в недоумении на него посмотрела.

– Почему вы так считаете? – спросила она, когда до неприличия долго затянулась неловкая пауза.

Он не ответил, и она ткнула пальцем в сторону таблички с названием, убеждая его в своей правоте:

– Вот, убедитесь сами…

И, хотя он твёрдо знал, что это ошибка и нет никаких оснований беспокоиться, что она может оказаться права, какое-то тревожное чувство сдерживало подойти и смело прочесть название работы.

– Видите, – нетерпеливо повторила она и прочла за него вслух: – Григорий Вишницкий «Портрет жены».

* * *

Утром солнце прытко взобралось на прозрачное, едва тронутое голубизной небо, накатывая жару на неуспевший остыть за ночь город. Округлая, добродушного вида мексиканка принесла поднос с завтраком, и, пока аккуратно расставляла посуду на столе,

Олег рассеянно следил через окно за двумя детьми, стрелявшими друг в друга в бассейне из водяных пистолетов. Неподалёку от них раскинулась на топчане красивым манекеном та же девушка, успевшая за один день покрыться шоколадным загаром.

– Приятного аппетита, – пожелала мексиканка и затопталась на месте, ожидая чаевых. Он протянул ей несколько долларов, и она сдержанно улыбнулась, выражая благодарность.

Завтрак на удивление оказался вкусным, и даже недурно был заварен кофе. Он залпом выпил две чашки и, хрустя поджаренными ломтиками бекона, уставился на пейзаж на стене, на котором пыльная, однообразная дорога, проползавшая змеёй через пустыню, привела его в невидимый на карте городок, и, протянутая воображением за пределы позолоченной рамы, закинула назад – в Москву, в страну Шутов.

«Однако, каков негодяй! Так нагло записаться в чужие мужья!» – возмутился он. Тонкий, изящный с иконописно-отрешённым лицом Гриша ему всегда нравился, и никак не укладывалось в голове, что тот обернулся самозванцем и, самоуверенно воткнув себя в историю их семьи, присвоил себе звание мужа никогда не принадлежавшей ему женщины. Да и вообразить его рядом с мамой, которая к тому же была лет на двенадцать его старше, было совершенно немыслимо. В ту пору Грише было не больше двадцати пяти, а того и меньше; он был стеснителен, молчалив и несколько боязлив в отличие от граждан страны Шутов, нисколько не озабоченных тем, что могут быть посажены на пятнадцать суток за свои безумства.

На тумбочке рядом с брошюркой валялся вырванный из блокнота лист с номером телефона. «Приходите завтра в это же время. Он здесь будет», – посоветовала директорша. «А нельзя ему позвонить?» – уж очень не прельщало вести с ним беседу под её надзором. «У вас к нему какое-то личное дело?» – полюбопытствовала она, и пришлось прибегнуть с липовому предлогу, будто он разыскивает их общих, потерянных в потоке

эмиграции друзей и надеется, что Григорий в курсе, где они находятся. «Стольких людей разлучила жизнь», – сочувственно вздохнула та и, наивно поверив, вручила номер телефона…

Он повертел лист бумаги в руке, изучая вызубренные наизусть семь цифр, и отбросил в сторону, так и не решив, имеет ли смысл звонить, да и хочет ли звонить. Терзала гнетущая мысль: а что если это правда? Хотя правдой этого не могло быть – мама в то время была замужем за отцом. Развелась она намного позже, когда развалилась страна Шутов, и

Гриша, получив разрешение на выезд, укатил за океан на противоположное полушарие. Мучил вопрос, был ли он её тайным любовником, беспардонно обнародовавшим их связь спустя много лет, или всего лишь безответно вздыхал о ней, позволяя в своих разгулявшихся фантазиях занять не принадлежавшее ему место супруга. Вокруг мамы в ту пору крутилось множество поклонников и, невзирая на присутствие отца Олега, они настойчиво добивались её внимания, соревнуясь между собой.

До чего ж хороша она была в то время – вспомнил он с печальной улыбкой. Стройная, высокая, улыбчивая, втягивающая всех в орбиту своей жизнерадостности. И сколько их было этих мужчин – молодых, не молодых и совсем юнцов, жаждущих урвать кусочек её тепла, женственности, красоты, таланта.

Не такого мужчину, как Григорий, представлял себе Олег рядом с мамой…. впрочем, признался он себе, никто в его сознании не стоил мамы, и сдавило горло от слёз, когда он вспомнил, как болезнь, беспощадно уничтожившая мамин облик, отняла у неё одного за другим всех тех, кто когда-то завоёвывал её любовь.

Самому было неясно, отчего так задело появление портрета, вылезшего секретом из прошлого. Его родители в итоге разошлись, мама имела полное право на личное счастье,

а если даже и был у неё кто-то помимо отца, то её вполне можно было понять – у отца была своя, отдельная от них жизнь. «Может, не так уж и плохо, что всплыл это портрет», – успокоил он себя. То, что поначалу показалось из гордыни несправедливостью, могло быть данью маминой красоте и личности.

До очередного совещания был в запасе час с лишним, и хватало времени успеть добраться до музея – благо тот находился в пяти минутах езды от гостиницы, как и всё в этом крошечном городке – и постараться получить ответы на все вопросы. Звонить Григорию он не стал, отрезая ему таким образом путь к отступлению. Самым верным было застать его врасплох.

Около музея стояло, тщетно пытаясь покрыть себя тенью одинокой акации, несколько машин, одна из которых, судя по всему, принадлежала тому, кто самовольно втиснул себя в мамину биографию, и та же скульптура балерины вскинула к небу руки, умоляя оросить её долгожданным дождём.

По залу, ритмично постукивая тростью по полу, прохаживался сухопарый старик. Он угрюмо разглядывал висевшие холсты, явно не одобряя ничего из того, что видел, и доносилось из глубины щебетание женских голосов.

– Как я рада, что вы пришли! – устремилась навстречу к нему директорша и с довольством поделилась со стоявшей рядом пожилой дамой в старомодной соломенной шляпке. – К нам приезжают русские со всех концов страны… вот этот господин… простите, запамятовала ваше имя… приехал из Калифорнии…

– Очень приятно, – расплылась в улыбке дама. – Вы тоже художник?

– Он лично знаком со многими художниками, чьи работы здесь висят, – ввинтила директорша, – с Григорием Вишницким, например.

– А он, кстати, здесь? – спросил Олег.

– Ах, да, да… вы собирались с ним поговорить… сейчас позову, – и звучно крикнула в глубину зала: – мистер Вишницкий, к вам пришли!

Он появился в проёме двери – тяжеловесный, рыхлый, с обвисшим, дряблым лицом, в складках которого прятались полуприкрытые, безразличные глаза, и показалось, что произошло недоразумение. Трудно было поверить, что этот тучный, пожилой человек имел что-либо общего с тонким, благообразным Гришей, даже если и стоило принять в расчёт, как годы коверкают внешность людей.

– Чем обязан? – глухо спросил он и протянул руку. Рукопожатие было таким же вялым и безрадостным, как и его облик.

– Вы и есть Григорий Вишницкий? – уточнил Олег, и тот кивнул.

– Вы жили раньше в Москве, на Трубной? – продолжал допрашивать Олег, вглядываясь в его черты и пытаясь найти в них хоть какое-то сходство с тем, кто тайно любил его маму.

– Да… а в чём, собственно говоря, дело? – насторожился тот, и пришлось, притупляя его бдительность, выдать фальшивую версию о пропавших без вести знакомых. Раскрывать все карты пока не хотелось.

– Понятия не имею, где они, – покачал он головой, когда Олег воспользовался первыми подвернувшимися именами, – они уехали после меня, а вот куда не знаю… я вообще мало с кем из эмигрантов общаюсь… они ваши близкие друзья?

– Не совсем… – увернулся Олег и быстро переключил его внимание на выставку.

– Великолепная коллекция, – сказал он, – я даже не предполагал, что Джим Грэйли умудрится вывезти такое количество работ, да ещё каких работ.

– Да, губа у него не дура, – кивнул Григорий, – скупил немало хорошего. И слава богу… по крайней мере, всё это сохранилось.

– Он, должно быть, уже глубокий старик.

– Ему где-то под семьдесят пять. По нынешним понятиям далеко ещё не глубокий старик. Да вы бы на него посмотрели. Подвижен, моложав… вы с ним знакомы?

– Когда-то встречал в Москве, – не стал объяснять Олег и, оттягивая момент, спросил: – не тяжело после России переносить такую жару?

– Уже привык… столько лет здесь… мы с женой осели в Хьюстоне.

– Давно женаты? – вырвалось у Олега.

– Давно, – не уточнил тот.

– Вместе выехали?

Хотя брак и судьба этого человека, в котором трудно было признать того, кого он когда-то знал, нисколько его не интересовали и не имели уже никакого отношения к маме, отчего-то задело, что у того мирная, налаженная жизнь и возвращается он каждый день в гнездо, где ждёт его семья, а мамы, кому он трепетно, не побоявшись оповестить о своей любви весь мир, посвятил портрет, нет в живых. «Навряд ли он вообще о ней помнит», – мрачно заключил он.

– Выехал я один, – ответил Григорий, – вначале отправился в Филадельфию, там у меня были родственники, там же и женился… жена у меня американка… а вы здесь давно?

– Почти шестнадцать лет. Уехал в 88-ом.

– Один или с семьёй?

– С женой и маленькой дочкой.

– Насколько я понял, вы тоже из Москвы?

– Да, – сказал Олег, досадуя на себя за то, что не решается спросить в лоб о маме, а перебрасывается вместо этого светскими, ничего не значащими любезностями о житье-бытье.

В России часто бываете? – спросил Гриша, и по его глазам, повторявшим сонным выражением полудремотное состояние города, было ясно, что он продолжает беседу из чистой вежливости.

– Ни разу с тех пор не был, – сказал Олег. – Похоронил маму и через несколько лет уехал.

– Печально… очень сочувствую вам, – сделал тот скорбное лицо, – а меня вот постоянно туда тянет. Каждый год туда езжу. Хотя Россия уже не та… мы все так мечтали о свободе, а вот теперь тоскуем по той, старой России…

– Не думаю, чтоб все тосковали, – возразил Олег, но не стал развивать эту тему. Меньше всего хотелось углубляться в философские рассуждения о безвозвратном прошлом, стоя перед маминым портретом, весело на них смотревшим неправдоподобно живыми, всё понимающими глазами. «Художник он, бесспорно, хороший», – мысленно похвалил Олег.

– Что вас забросило в этакую глушь? Командировка? – поинтересовался Гриша.

– Да, командировка.

– А я вот на выставку приехал. Джим попросил посидеть здесь пару дней… – и усмехнулся: – вдруг кто-то захочет поговорить с живым свидетелем тех лет. Смешно… кому нужны эти работы в этакой глухомани.

– В Нью-Йорке коллекция, возможно, будет иметь успех, – припомнил Олег восторженные разглагольствования директорши о том, что работы будто бы отправятся прямиком в Метрополитен.

– Кто знает. Джим, конечно, в восторге, спит и видит, что благодаря его коллекции весь мир узнает про эту дыру. Прямо патриот.

– Вы в основном портреты делаете? – подобрался, наконец, Олег к тому, что не давало покоя со вчерашнего дня.

– Сейчас я вообще мало что делаю, – и, пожаловавшись на здоровье, посетовал, что нет уже прежних сил, нет вдохновения и не клеится работа.

– Выдохся я, – с внезапной откровенностью признался он. Горько усмехнувшись, он поделился, что в ту пору, когда ютился с инвалидом-отцом в коммунальной квартире на Трубной, создавая свои портреты в узкой мастерской, выкроенной закутком из крохотной комнаты, намного плодотворней и ярче была жизнь, чем сейчас, когда есть всё то, о чём мечтает любой измученный невзгодами человек – надёжная, обеспеченная старость.

– Обеспеченная старость – это тоже немаловажно, – изрёк Олег, не зная, что ещё на это ответить. «Сколько ж ему сейчас лет… в начале 70-х родилась страна Шутов… да, да, именно тогда… тридцать два года назад… ему должно быть за 60.»

– Вы правы, – произнёс Григорий. – В Америке это необходимо. Нет никакой радости остаться на старости лет без кола без двора, – и, внезапно проявив любопытство, спросил, чем Олег занимается.

– Я – программист.

– Это хорошо. С голоду не умрёте, – одобрил он.

– Как же это замечательно, что вы, наконец, встретились! – ворвалась в их разговор директорша и, бесцеремонно разрушая план Олега осторожно, мелкими шажками подобраться к мучившей его теме, резко ткнула пальцем в сторону портрета.

– Его просто невозможно убедить, что это ваша жена. Скажите же ему! – потребовала она.

– Да, это моя жена, – не сразу подтвердил тот, недоумённо воззрившись на Олега.

– Вот видите, я же говорила! – победно воскликнула она и понеслась навстречу новому посетителю.

Повисла неуютная пауза, и пока Олег соображал, как из неё выбраться: попрощаться и уйти или честно объявить, кто он такой, и жёстко потребовать разъяснений, Гриша спросил, не встречались ли они где-то раньше.

– Да, встречались. В Москве. В стране Шутов, – оглушил Олег.

– Я так и подумал, что встречались, раз вы в курсе, что это не моя вторая жена, – и его потускневшие, подёрнутые пеленой скуки глаза оживились, раскрылись от соприкосновения с прошлым, как напоённый водой увядший цветок, и вернули на миг того Гришу, который навечно остался призраком в комнатушке на Трубной.

– Значит, это портрет вашей первой жены? – резко бросил Олег.

– В общем да, – неопределённо ответил тот и спросил, почему это вызывает у Олега такой интерес.

– Почему? – и хотя не было уверенности, что стоит докапываться до истины, не имевшей уже никакого значения, само собой вырвалось:

– Потому что я – сын этой женщины. Той самой, которую вы записали в свои жёны!

– Вы Олег? – удивил он тем, что его память сохранила ненужное ему имя.

– Да, Олег.

– До чего ж быстро летит время … кто бы мог подумать… вам тогда было лет восемь?

– Двенадцать.

– Боже мой, боже мой, кто бы мог подумать, – повторил он и замолчал.

Было похоже, что он не собирался выдавать свой секрет, и Олег, ругая себя за то, что вспугнул его излишней горячностью, сказал, что ему было очень приятно увидеть портрет, о существовании которого он не подозревал.

– Единственное, что мне непонятно, так это почему вы утверждаете, что моя мама была вашей женой, – стараясь говорить как можно спокойнее, сказал он.

Григорий устало посмотрел на него, едва коснувшись опять потускневшими, безучастными, потерявшими фокус глазами, обвёл невидящим взглядом зал, словно призывая в свидетели всех родственников и друзей тех, с кем балагурил в квартире на Сретенке, и произнёс:

– Потому что она была моей женой… вы знаете, мы не были расписаны… но она была моей женой…

– Как вы могли после стольких лет выставить это всем напоказ! – оборвал Олег. – Хотя бы из уважения к ней надо было всё это оставить в тайне!

– Я выполнил её просьбу.

– Какую просьбу? – не понял Олег.

– Она попросила включить её портрет в мою выставку, здесь в Америке, когда её не станет.

– Ничего не могу понять! Вы же продали этот портрет Джиму. Он мог выставить его в любое время. Мама тогда была абсолютно здорова. У неё не было причин беспокоиться о смерти.

– Джиму я не продавал её портрета… он помог мне его вывезти. Посмотрите, – указал он на табличку с названием. – Это из коллекции художника… а мама ваша уже тогда предчувствовала, что долго не проживёт… я ей не верил, считал, что всё это суеверные страхи… – его голос дрогнул, и он замолчал.

– Значит про этот портрет никто раньше не знал?

– Нет, я дал ей слово, что выставлю его только в Америке и только после её смерти…. она не хотела, чтобы знали… ведь она была тогда замужем за вашим отцом… а что будет после смерти, она говорила, ей будет всё равно… она считала, что со смертью приходит конец… я тоже тогда так считал… все мы считали… – он запнулся.

– Если вы называли её своей женой, как вы могли её бросить и уехать из России! – взорвался Олег.

Боль, точившая все годы с того самого момента, когда он, окоченев от скорби, закрыл рукой мамины ясные, как летнее утро, глаза и погрузил их комнату во мрак, вынудила

выплеснуть незаслуженный упрёк. Хотелось обвинить весь свет в чудовищной несправедливости, оттого что оторвали его преждевременно от мамы, родной, единственной, незаменимой. С того чёрного дня, обведённого незримым кружком каждый год в календаре, прошло два десятилетия, но рана, зарубцевавшись, так и не зажила до конца, и нередко он прятал от Риты слёзы, стесняясь своего горя: «Мои родители тоже когда-нибудь умрут… мы все умрём в итоге… нельзя изводить себя всю жизнь», – сказала бы, наверное, она.

– Ваша мама сама не хотела уезжать… она не могла вас бросить, а с вами ехать не хотела… боялась, что вы будете для меня обузой… она не хотела отрывать вас от отца… говорила, что будет лучше для всех, если я уеду один.

– Мало ли что она говорила. Если вы её любили, вы не должны были её покидать, – жёстко произнёс Олег.

– Вы многого не знаете… она на самом деле хотела, чтобы я уехал, мечтала, что здесь на Западе я найду то, чего не нашёл в России… в Западе нам всем тогда виделось спасение… в ту пору мы не знали, что спасение не в этом… – он замолчал, так и не закончив.

– Ну а потом, когда вы узнали, что она заболела, что же вы не приехали? – спросил Олег.

– Я ничего не знал о её болезни… она скрывала… а, когда я ей звонил, она не хотела со мной разговаривать и всё твердила, что мне будет лучше без неё… вы знаете, я так надеялся перетащить её сюда, но она наотрез отказывалась… а потом вообще перестала отвечать на мои звонки… она постоянно меня гнала… ещё в Москве.

– Она вас щадила, – сказал Олег. – Она всех щадила и поэтому всех гнала.

Его она тоже гнала, не желая обременять своей болезнью, и прячась, как раненый зверёк в норке, лечила себя доморощенными средствами – врачей она панически боялась. «Я сама справлюсь, – упрямо настаивала она, – и вообще ты зря беспокоишься, я абсолютно здорова. Что ты всё время со мной сидишь, пошёл бы куда-нибудь в гости, у тебя же куча друзей». Гнала даже тогда, когда полностью отказали силы, и он носил её, лёгкую, почти невесомую, озарённую какой-то иной небесной красотой, сосредоточенной в её солнечно-ласковых глазах – на руках в ванную и мыл, как младенца, бережно касаясь

губкой её хрупкого тела. «Я сама, я могу сама… оставь меня», – просила она. И он знал, что самое страшное для неё были не болезнь, не умирание, а мучения, оттого что он видит её в таком беспомощном состоянии.

– Вы именно поэтому меня разыскивали? – спросил Гриша.

Он смотрел куда-то мимо Олега, и показалось, что его дряблое лицо ещё больше постарело, покрылось сетью новых морщин. «Кому всё это нужно? Мамы уже всё

равно нет», – подумал Олег и повторил про себя её слова: «Не горюй, – сказала она незадолго до смерти, чему-то улыбаясь. – Всё пройдёт… надо продолжать жить, надо творить».

– Я вас не разыскивал, – ответил Олег, – это чистая случайность, что я оказался в этом музее.

Выяснять уже было абсолютно нечего, отчего-то даже пропало желание что-либо выяснять, и единственное, что оставалось сделать – это отдать должное Гришиному мастерству и похвалить портрет. Помедлив мгновение, Олег сказал, что портрет получился замечательным.

– Спасибо, – поблагодарил тот.

Они стояли, огибая друг друга неловкими взглядами, и мама на портрете, лучезарно улыбаясь, молча говорила, что не надо выискивать виновников, рыться в прошлом, топтаться на месте. Надо стремиться вперёд, всегда только вперёд навстречу длинной, хотя и секундной, как вздох, жизни.

– Ну, мне пора, куча всяких дел, – пробормотал Гриша. – Вы уж меня извините.

Он замешкался, словно собираясь что-то ещё добавить, протянул на прощание руку и направился к дверям, в которых сказочно возник час назад. Олег смотрел ему вслед, вяло размышляя, стоит ли его задержать и обменяться номерами телефонов, и пока взвешивал все «за» и «против», не особенно горя желанием продлевать знакомство, Гриша вдруг остановился и, обернувшись, глухо сказал:

– Маму вашу я любил.

* * *

В день отъезда та же добродушного вида мексиканка принесла на подносе завтрак. Она приветливо улыбнулась, предвидя, что опять получит щедрые чаевые, и пожелала Олегу удачного полёта.

В этот раз кофе был жидковат, не внушала аппетит обветренная яичница на тарелке, и Олег быстро собрался, решив перекусить в аэропорте. Не терпелось побыстрее оказаться дома, где не было пекла, скучного пейзажа за окном и где ждала его Рита, по которой он скучал в командировках, несмотря на её постоянное ворчанье и безосновательную ревность. «Небось приударял там за кем-то?» – набрасывалась она на него, как только он появлялся на пороге. Та безграничная преданность, какую он испытывал к маме, вдвойне усилившаяся во время её болезни, переродилась в привязанность к жене. Он знал, что, несмотря на брюзжание и придирки Риты, питавшие её веру в свою независимость от него, она срослась с ним, как срастаются стволами деревья, и что, если он уйдёт от неё, она не справится, также, как не справилась бы мама, если бы он слепо её послушался и оставил одну наедине с болезнью. Хотя он также знал, что обманывает себя и хочет верить в то, чего давно уже не существовало. И боялся ответить себе на вопрос: что именно приковывало ли их с Ритой друг к другу? Не привычка ли и страх что-то изменить, часто принимаемые за ту любовь, какая давно уже умерла? «Не надо ничего бояться», – говорила мама… А, может, привычка – это тоже одна из форм любви?

Шоссе повело серой, засыпанной рыжей пылью полосой мимо нефтяных насосов, похожих на клюющих что-то птиц, мимо гигантских кактусов, подцепивших иглами шары перекати-поля, мимо выцветших песчаных холмов. И глядя на распластанных по переднему стеклу стрекоз, бездумно влетавших в отражение неба в окне, он с печалью думал о гражданах страны Шутов, которые вот также бездумно летели навстречу рискованным развлечениям, стирая ими скуку и обыденность.

«С Новым годом!» – кричали они хором, прыгая вокруг полысевшей ёлки, которую держали в доме до апреля. На улице лил весенний дождь, пассажиры на остановке

троллейбуса также осуждающе взирали на толпу масок в окне, а он постоянно волновался, не арестует ли их доведённый доносами соседей Сулико, не случится ли какой-нибудь катастрофы, вернётся ли мама домой, когда уносилась она со всей безумной компанией в неизвестном направлении. «Из них мало кто остался жив», – скорбно поведала директорша музея, не исказив только этого единственного факта. Одного за другим уводили из страны Шутов то неизлечимая болезнь, то отчаяние, то перелёт за океан, то что-то иное. Но все они по-прежнему радовались, пили, хулиганили на фотографиях, бережно хранившихся в его доме в Калифорнии. «Вечный праздник!» – провозглашала мама, смывая словами тусклую обстановку, фоном лежавшую за стенами их квартиры… и его внезапно осенило, что мама была счастлива – то, что он отказывался увидеть раньше. Все эти годы его мучило, что не было у неё, несмотря на толпу поклонников, истинно любившего её, боготворившего её человека, и поэтому особенно несправедливо-жестоким казался конец её жизни. Но теперь он знал, что был кусок счастья, пусть недолгого, но счастья, и то, о чём Гриша смело оповестил весь мир, уже не виделось постыдной тайной, нетактично брошенной Олегу в лицо, а, наоборот, казалось подарком и данью маме.

Стало легче, притихла боль, и разлилось по душе тепло, будто обняла и прошептала мама, что с ней всё в порядке, она ни о чём не жалеет, а радуется той, другой жизни, как должен радоваться он – этой.

Он подъехал к аэропорту, бетонной коробкой замыкавшему шоссе, и подумал, как сейчас унесёт его самолёт в спокойное, размеренное существование – то самое, о котором мечтал в детстве, когда веселились граждане страны Шутов, восстававшие против обыденности

этого существования. И засосёт та же рутина: карьера, стычки с Ритой, ссоры, обиды, дни, похожие в точности на все предыдущие. И закружились в памяти маски, призывая к творчеству, свободе, радости.

«Однако, – подумал он с облегчением, – как всё-таки хорошо, что всё это уже позади». Несмотря на тоску по прошлому, занозой навсегда засевшей в сердце, он был рад, что нет уже страны Шутов и что невозможно её вернуть.

Вернуть он хотел другое: город, по которому они с мамой бродили по вечерам, прижавшись друг к другу локтями; магазинчик около дома, куда, нагулявшись, забегали купить вкуснейший, воздушный хлеб; их вечера вдвоём, когда не налетала разлучавшая их толпа гостей, и их комнату на Сретенке, где незримо висел на стене, улыбаясь небесными глазами, мамин портрет.