АННУШКА

Дмитрий Новиков

Walk with a dog. Girl brunette is walking with the dog Shih Tzu through the winter park on the waterfront. Girl is wearing a beige coat, hat with ear flaps. The dog is wearing pink costume.

Мартовский солнечный день, дорожка, наискось пересекающая заснеженный парк – в корке талого льда, в лужах поверх – отражениях голубого неба.

В конце пустынной аллеи женская фигура, когда женщина подходит ближе, становится видна рядом с ней белая крошечная собачка. Голубые джинсы, приталенная куртка-дубленка с меховым отворотом, ухоженное, спокойное лицо, благополучие и приятность жизни. Кто она?

Неожиданно женщина останавливается, словно заметив что-то, что упустила, делает пару шагов назад и подходит к скамейке на краю аллеи. Декоративное существо в красном ошейнике послушно семенит за ней. Женщина, на вид ей между сорока и пятьюдесятью, поднимает со скамейки лист бумаги и читает. Несколько мгновений она пристально смотрит на лист бумаги, затем, словно, чтобы не запачкаться, держа лист за края кончиками пальцев и на некотором удалении от себя, аккуратно, рвет его пополам, затем, привычным движением, складывает его еще раз, и снова рвет. Лицо ее ничего не выражает, кроме внимательного сосредоточения на чем-то важном, дальнем, оно чуть подобралось, безмятежность весеннего дня куда-то на недолго ушла. На аллее, кроме женщины с собачкой – никого.

В подвале дома города М. под завалом из бетонных обломков черная тьма, ни звука, даже канонада неслышна. Как это может быть? Сколько он здесь? Бетонная пыль забилась в нос, в горло, жжет лицо, во рту что-то липкое. Коля хочет вытереть слезящиеся глаза, но у него не получается – ни правой, ни левой рукой, он понимает, что не может пошевельнуться. Его давит со всех сторон, все тяжелее и тяжелее дышать, ему становится страшно.

Сколько времени прошло после взрыва? Это был, конечно, взрыв – непереносимый звук, другой чем все что раньше. Он пытается припомнить. Стон в темноте неподалеку, он окликает, никто не отвечает, потом снова где-то стон. Он почему-то знает, что отсюда он уже никогда не выберется. Сладкое во рту – это кровь. Коле становится жутко, лоб покрывается испариной, он хочет кричать, но не может, как в кошмаре. Сколько там можно выжить на дне расстрельного рва, под трупами, сколько можно продержаться в завале под обломками разбомбленного дома, сколько…? Перед глазами картина из запомнившейся книги о войне из школьного курса. Дышать тяжело и очень больно. Какая-то особая боль. Что там впереди? Ничего. Он сейчас умрет.

Он вспоминает «Войну и мир»: Андрей Болконский долго умирает в избе. Он плохо помнит, он это пролистывал. Там было что-то важное. Что-то про страх. Если бы кто-то был рядом – Наташа Ростова. Кто там еще умирает? Пьера расстреливают, да, там перед казнью его мысли, важные, хорошо так написано. Нет, другое, другое надо вспомнить, не про роман.

Что? Мама, отец, сестра – почему я про них забыл? В голове звон. Мама, да, она где-то там, в другой части города, видел ее два дня назад, стоматологию разбомбили, она в госпитале, за нее спокойнее теперь, волонтёрит. Вспомнил. Увидел – не узнал вначале, нижняя губа рассечена осколком и двух зубов нет. Стало страшно. Как в фильме «Дылда», когда Дылда смотрит глазами смерти. Показалось, что мама его не узнала. Просто не могла улыбнуться.

Хорошо, что мама там, вместе с людьми, она не может привыкнуть, все еще живет как будто в нормальном мире и при звуке каждого снаряда вцепляется белыми пальцами в стену. Лицо такое. Никогда бы не хотел ее такой увидеть. Отец? Не помню. Сестра?

Сейчас, сейчас… вдруг, из последних сил, он видит льва. Огромный, с косматой гривой, он появляется где-то совсем рядом, будто он всегда жил в подвале. Но лев весь ярко освещен нестерпимо жарким полуденным африканским солнцем. Ему самому становится жарко. Там, где он сейчас, за ним простирается саванна и пасутся бескрайние стада трепетных антилоп, а дальше уже видны снега Килиманджаро. Лев поворачивает голову в его сторону, словно учуяв, и медленно, плавно ступая, идет к нему.

Дама с собачкой приходит домой после прогулки. Она долго и бережно купает блондинку, затем готовит обед – скоро должен прийти из школы Женя. Раньше она любила это время, когда она может побыть одна, в случающиеся перерывы между работой, походами по магазинам, спортзалом и домашними делами. Сейчас же ей часто бывает грустно. Психолог говорит – это тревога, нужно ее локализовать и с ней работать. И стресс, конечно, у всех сейчас стресс.

Временами поглядывая на готовку на плите, она смотрит в окно на привычный заснеженный пейзаж внизу, на играющих детей, на дом напротив. Она только сейчас заметила, что тот, что возводился рядом, почти достроен. Ей вдруг стало не по себе. И строящейся дом, и привычный заснеженный пейзаж с играющими детьми, и машины во дворе и отражения неба в стеклах дома напротив, и крашенные ярко-красной краской качели прямо внизу – все говорило о смерти. Словно, какую-то невидимую пленку, упаковывающую мир, сдернули в одно мгновение, и она осталась в нем одна, незащищенная ничем. Все вещи обнажились, царапали. Она почувствовала, приоткрывшийся глаз, смотрящий куда-то внутрь. В глубинах обитали бесформенные тени, словно воспоминания о чьих-то умерших душах, тяжесть, холод и тьма первородного греха и что-то еще немое, необъяснимое, бесформенное, тревожащее и бездонное, что не давало ответа, а наоборот, стирало все. И это бесформенное пятно-клякса была главным.

Неужели это была ее жизнь? Ей так недоставало красоты в последнее время, не хватало времени ни послушать музыку, ни сходить в театр. А здесь все это случилось. Обычно, когда она приезжала в большой город, или в новую страну, она всегда шла в музей, это давал возможность набрать воздуха, этими впечатлениями она долго жила потом, образы и мысли всплывали растянутым шлейфом. А тот спектакль по «Войне и миру», это же было так точно, про каждого, про каждого из нас, я плакала в конце. Когда эта серая стена судьбы движется на всех – и на тех, кто на сцене, и на тех, кто в зале.

Она снова вспомнила как сегодня, проходя по парку, она заметила на скамейке листок с призывом остановить войну. Когда она перевернула лист, на обратной стороне крупным шрифтом было набрано количеством погибших. Тогда ее это возмутило, она была оскорблена, она была в ярости, она знала, что это неправильно, что это нехорошо, недолжно, что так делают люди, которые не понимают или не хотят понимать, которые против всего хорошего, что делает она, что делают ее друзья, что делают все хорошие люди, ее страна, как можно этого не понимать, она не любит спорить, но в принципиальных вопросах она никогда не уступает, она готова все объяснить, как оно обстоит на самом деле, слава богу, образований хватает. И этот ее поступок, и ее мысли тогда, и ее праведный моментный гнев и все остальные чувства, которые были где-то в глубине вдруг стали бессмысленными, словно, не ее, словно, чей-то чужой сон. Она вцепилась в край стола чтобы не упасть, сделала шаг вперед – вдруг что-то случилось с ней и, стоя посереди кухни, рядом с готовящимся обедом, она шептала тихо, повторяя одни и те же слова: «Господи Иисусе, помилуй нас грешных», не понимая уже ничего и слыша лишь собственный голос.

Но уже слишком поздно, Аннушка уже разлила масло. Лев шел прямо на Колю, и он его совсем не боялся. Он понял, что он никогда его не боялся, как в том рассказе Хемингуэя, где, преодолев все страхи, герой наконец-то идет прямо на льва, замершего у куста всего в десятке метров, на расстоянии прыжка зверя. И он тоже пошел на льва, хотя у него не было в руках ни «Ремингтона», ни рокового «Манлихера», ничего, даже «калаша».  Он почему-то решил, что лев может знать об отце и сестре,  но лев понял, как в том самом рассказе, что он его не боится, и тогда он пошел прочь, куда-то вдаль, где пасутся бесчисленные стада зебр и винторогих антилоп, словно приглашая за собой, туда, где вдали, в голубой дымке и мареве знойного дня, сияют вечные снега Килиманджаро.