Рональд Блаушильд является автором трех и художником десятка книг. Награжден дипломом за оформление книг на Всесоюзной выставке в Москве. На выставках фотографий завоевал награды в категории профессионалов.
Результатом научной деятельности явилась разработка способа расчета сооружений неординарного типа, публикация статей, получение полутора десятка патентов в области производства атомной энергии и завоевание множества инженерных наград.
Родился (1932 г.) и вырос в Ленинграде. В США с 1978 года.
СУД БРОДСКОГО
– Найди ватник похуже, кирзовые сапоги, кепочку на голову, словом, коси под работягу.
Я привык доверять этому высокому с приятным открытым русским лицом человеку, чья фамилия восходила к какой-то полулегендарной личности, внесшей значительный вклад в установление советской власти, но впоследствии канувшей в анналах истории, а точнее, в подвалах Лубянки.
– У меня есть двуручная пила и ящик с инструментами, – добавил Игорь.
Я молча уставился на него, ожидая объяснений необходимости такого маскарада.
– Завтра будет суд над Бродским в помещении строительного треста, где-то на Фонтанке, напротив Инженерного замка. С твоим выражением лица тебя никогда туда не пропустят, если ты не закосишь под пролетария. Ящик понесешь ты, мне хватит пилы.
Опять Фонтанка. Кажется, что с ней связана история страны: в замке напротив убили Императора, чуть подальше жили Тургенев, Толстой, Белинский, Карамзин. Неподалеку и дом, где впервые прочел свои стихи Есенин. Здесь прожила свою трудную жизнь Ахматова.
“Осю”, как друзья звали Бродского, я знал заочно, со слов сестры, они вместе посещали “Литобъединение” – занятия при Доме писателей на предмет поэтического мастерства, с преподавателем из маститых. “Он будет знаменит”, – сказала сестра после нескольких занятий, где каждый из них читал свои стихи.
Так, время от времени, имя Бродского, в форме не иначе, как “Ося”, то и дело возникало в разговорах, а с появлением его “Пилигримов”, тогда еще в стихотворном, а не песенном варианте, вообще не исчезало из рассказов сестры. “Ося”, конечно, и не подозревал о моем существовании, моем присутствии на суде, о моем интересе к его твердому свободомыслию, к стихам, от которых веяло жаром откровенности и которые жалили оригинальностью. «Независимость – лучшее качество, лучшее слово на всех языках», – не раз повторял Иосиф, вторя словам Беранже: «…мне независимость дороже …». Это утверждение казалось важнее самих стихов.
– Я не думала, что соберется столько народу, – сказала судья Савельева.
– Не каждый день судят поэтов, – ответил из толпы Яков Гордин.
Слушая свидетелей обвинения и комментарии судьи Савельевой, я не мог отделаться от мысли, что “зулусы более цивилизованы, чем русские”. Судилище было похоже на продолжение «Скотного двора» Оруэлла, где свидетели обвинения высказывались языком героев «Котлована» Платонова, но гораздо менее умно.
Маскарад оказался напрасным, мы пришли намного раньше гебешников и, поскольку уже сидели в зале, нас никто не тронул. Тех, кто пришел позже и пытался пробраться в зал, хватали и швыряли в воронки, в том числе одну знакомую очень щупленькую девочку. То, что произошло в зале, теперь известно всему миру. Но все, что я слышал до этого об извращениях режима, все это было немножко абстрактно. Только на этом суде в полной степени я осознал чудовищную пропасть, в которую завели народ невежественные и обнаглевшие от вседозволенности прихлебатели от мнимого, несуществующего и недостижимого «светлого будущего». Это было нелогично, глупо, отвратительно антиинтеллигентно. Это было торжество быдла над мыслью.
«Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела».
(Николай Гумилев «Память»)
Глупейшая реплика судьи: “А если без смысла?” резала слух и выражала квинтэссенцию происходящего. Услышав это, приятель, сидевший впереди, непроизвольно хмыкнул, за что был немедленно подхвачен сидящими слева и справа гебешниками, вытащен из зала, брошен в воронок и доставлен в участок, где провел немало часов, пока они не выяснили, что этот молодой – уже облученный, и кажется, обреченный, физик.
– Кто Вам сказал, что Вы поэт?- спросила Савельева.
– А кто мне сказал, что я человек? – ответил Ося.
Он был привлекателен, держался с достоинством, отвечал твердо, достаточно громко и без тени страха или подобострастия. Его ответы были ответами умного человека, их вопросы и показания были наполнены нелепицей и глупостью.
В какой-то момент я перехватил пристальный взгляд молодого парня, стоящего у окна. Стало как-то не по себе. Краем глаза, стараясь не смотреть в его сторону, видел, что он изучает и, казалось, запоминает лица…
Писательница Вигдорова, пригнувшись в задних рядах, вела подробную запись происходящей экзекуции над двадцатидвухлетним поэтом. Я запомнил напряженное выражение ее лица, когда судья предложила ей прекратить записи.
– Я корреспондент «Известий».
– Выведу из зала.
Оставалось всего несколько минут до окончания спектакля. Савельева проиграла – Вигдорова не пожалела красок, выразительно описывая окончание судилища.
КОНТРАБАНДА
Назавтра, на работе, меня позвали к единственному на весь отдел из шестидесяти человек телефону. Секретарша, полноправная его хранительница, блюстительница нравов и исправная доносительница настроений, как всегда, из последних творческих сил своего актерского мастерства, изображала притворное безразличие к произносимым словам.
– Встретимся в кафе, – сказал незнакомый голос со странным акцентом.
– Сыр и колбасу? Хорошо. И пачку макарон? Будет сделано, – я тоже кое-чему научился в этой жизни.
Было такое удобное место на Плеханова, совсем недалеко от Невского. Никто этим кафе особенно не интересовался, потому что оно было дешевым, ассортимент – бедным, интерьер – скучным.
Я не мнил себя участником детективного фильма, ничего такого в голову не приходило. Это теперь, оглядываясь назад, вижу то, чего не замечал раньше. Тогда, с чувством необходимости совершаемых действий сочеталось чувство естественности происходящего.
Кафе находилось недалеко от той самой булочной, что была известна мне по рассказам отца. Макет в Музее криминалистики изображал именно это место. Почувствовав опасность, шофер машины с ворованным хлебом сорвался с места, бортом задел укосину водосточной трубы. От деревянного борта отскочила большая щепка. Прикладывая эту щепку к останавливаемым машинам, милиция нашла виновных и распутала весь преступный картель.
Официантов в кафе не водилось. Я заплатил за два кофе и два эклера, занял столик во второй комнате почти в самом дальнем углу, не имея никакого представления о том, что меня ожидает. Выкурил сигарету. В два приема проглотил эклер. Почти допил кофе. Уже начал подбираться ко второму пирожному, как вдруг на уровне носа на столе вырос портфель. Оказалось, что за портфелем уже сидит девушка с пышной прической, в пестром платье с короткими рукавами. Смотрит, мило так улыбается.
– Вы…, – начал я.
– Спасибо за пирожное.
Странный у нее акцент, прибалтийский, наверно.
Мы завели разговор о гастролях популярного оркестра. Через некоторое время она потянулась к портфелю, вынула две книжки, протянула мне.
– Прости, что задержала, срок в библиотеке кончается завтра, штрафа не будет.
– Ты всегда в последнюю минуту.
– Не сердись.
И мы попрощались. Я не имел никакого представления о том, что происходит.
В соседнем зале, у самого выхода, сидел человек. Проходя, на секунду поймал его взгляд. “Кто это? – где-то я его видел”. Вдруг вспомнил: это были те же глаза, что смотрели в зале суда. “Глупости, случайность. Чего им от меня надо? Или они пасут эту девушку?” Уже проходя мимо булочной, вспомнил про отколовшуюся от борта машины щепку. “Бред какой-то!”
Я начал чувствовать себя неуютно. Что происходит? Какие, к черту, книжки, что за глупая игра в конспирацию. Меня, что, подставляют? Зачем? Хотят запугать, заставить доносить? Ничего у них не выйдет!
Да, был такой способ, я его называл “прямой передачи мысли на расстоянии”. Посадили ко мне в группу мужика – техника. Молодой, здоровый, краснощекий, сидит, ничего не делает. В проектировании ничего не смыслит, зато всех партийных заправил города с почтением величает по имени-отчеству, даже имена их жен ему известны. Нетрудно при таких обстоятельствах вычислить, кто будет доносить и куда. Поначалу все зажались, рты позакрывали, но на войне, как на войне, привыкли со временем к опасности. В запарке кричал ему что-то вроде: “Передай там своим, пусть лучше освободят Синявского, походатайствуй, пожалуйста …Скажи, чтоб лучше не совались на Кубу… Объясни им, я их не боюсь, пусть ко мне не суются, хватит им таких как ты”. Я уверил себя в том, что они знают: меня не завербуешь. Что же им надо?
Никогда не испытывал страха, особенно перед теми, кто сильнее. Казалось, что каждый поставленный надо мной человек раздражает, и постоянно конфликтовал со своими начальниками. Никогда не боялся темноты, никогда не запирал дверей, не боялся опоздать, не боялся одеться не так, как другие, поступить не по принятым правилам, не боялся греха, не боялся быть пойманным, не боялся жизненных трудностей.
Чего боялся, это красивых женщин – никогда не знал, о чем с ними говорить, терялся в их присутствии, боялся открыть рот – начинало казаться, что все мысли глупые, скованные, тусклые, что неинтересен и смешон. Помню как одна из них, очень красивая, озадачила меня вопросом: «Не помню, мы были с тобой близки?» Еще испытывал какое-то неуютное чувство при виде направленного на меня предмета, будь то палка, нож или даже ложка, всегда перекладывал предмет, отворачивал от себя, как будто опасался, что эти предметы в меня врежутся. Много позже пришел страх оказаться неспособным обеспечить свою семью и остаться в старости без необходимого достатка, оказаться беспомощным полоумным стариком, зависящим от других людей, даже от своих детей. Но тогда не боялся ничего.
Вечером позвонила Лиля, жена Левы Друскина, поэта, которого в свое время высоко оценил Маршак.
– У тебя найдется что-нибудь новенького почитать?
Никогда до этого она не интересовалась тем, что я читал.
– Заеду завтра, – сказал я, а про себя подумал – разве взрослые люди играют в детские игры?
Захватив с собой обе полученные накануне книжки, не переставая удивляться загадочности и нереальности происходящего, я после работы прибыл на Московский проспект к Друскиным. К несказанному удивлению, Лиля в одну секунду извлекла из второй книжки несколько рукописных страниц.
– Как тебе понравилась Ванда? Она боится наводить чертей на наш дом.
Оказалось, что это не что иное, как записи суда над Бродским Вигдоровой. Лиля вытащила магнитофон из стоящей в углу картонной коробки. В течение следующего часа мы, чередуясь, начитали текст на пленку. Потом обрезали пластмассовую кассету таким образом, чтобы ее диаметр не выходил за пределы записанной части пленки и запаковали ее в вощеную бумагу.
С теми же предосторожностями, как раньше, пленка была передана Ванде, девушке из Польши, которая не побоялась перевезти этот пакет через границу, спрятав его в прическе своих пышных волос. Было непонятно, почему нельзя переправить таким же образом листки с текстом вместо пленки, но я никогда не задавал лишних вопросов. Несколько дней спустя мы с большим удовлетворением слушали текст стенограммы, передаваемый по Би-Би-Си. «Я лично Бродского не знаю, но разум – оружие опасное для его владельца», – заявляли свидетели обвинения.
– Глупые коммуняги просчитались, опозорились на весь мир, – сказал Лева Друскин, – и эти западные либералы, те, кто симпатизирует Советам, прозреют. Важно, чтобы они услышали именно запись, почти стенограмму, а не репортаж.
С этого суда все пошло не в их пользу, и Бродский, без всякой политической платформы, одной своей верой в то, что мораль советского «Тысячелетнего Рейха» находится на самых нижних ступенях человеческих ценностей, оказался лидером грядущих перемен. Я гордился тем, что присутствовал на этом поворотном судилище, был свидетелем этой специфически ленинградской драмы, хоть и было стыдно за страну и за ту часть населения, которая позволяет себя так одурачивать. Я был и участником этой драмы, волею судьбы был вовлечен в эти события, и вышел из здания суда другим человеком. Понявшим, наконец, до конца, что представляет собой общество, в котором живу.
Конечно, глупые на этом не остановились, но они этим и не начали. Они уже растерзали Бабеля, Мейерхольда, Ахматову, Зощенко, Платонова… За шесть лет до этого они напали на «Доктора Живаго» и за два года растерзали Пастернака насмерть. Потом были суды над Синявским и Даниэлем, над Гинзбургом и Орловым, над Щаранским… Система пережевывала и выплевывала человечину. Сопротивление системе, даже слабое, помогало сохранять в себе чувство порядочного человека.
По своему обычаю, Лева Друскин полулежал в постели. Глядя на нас своими серыми, большими и лучистыми глазами, он сказал: «История повторяется. Сто тридцать лет назад такими же словами и по той же причине французы судили Беранже. У него одно из стихотворений называлось «Капуцины», созвучно «Пилигримам». Французы судили не только автора, но и стихи. Прокурор тогда заявил, что власти с недоверием относятся к тому, кто сочиняет песни, потому что смутьяны часто разжигают низменные страсти. И тогда подвергается сарказму все то, чему мы поклоняемся». Все оглянулись на девушку, стоящую у края стола. Ни у кого не было сомнений, что она – человек не наш.
«Суд над Бродским – благо для страны,- продолжал Лева, – это начало конца нелепого торжества посредственности. Беранже писал:
Дайте срок. Законность, сытость всюду
Милостию трона процветут,
Золота нам всем отсыплют груду,
А свободе руки отсекут,
О печати сгинет даже память,
Недопустят разномыслие иметь…»
Однако верная своей судьбе, Россия сменила одну посредственность на другую.
Да и сам Бродский оказался не на высоте. Отказался от звания почетного члена Американской академии Искусств за то, что ее членом выбрали и Евтушенко. Совсем, как Беранже, отказался от неоднократно предлагаемого членства во Французской Академии. На сообщение о смерти обладавшей необыкновенной красотой души Вигдоровой, последовавшей вскоре после суда, отреагировал неожиданно цинично и высокомерно: «Умереть за поэта – достойная смерть». Похвалил Кушнера, а потом пожалел об этом и унизил.
Передачу повторил Голос Америки, текст был переведен на все европейские языки, – с этим было все в порядке. Но что-то свербело у меня внутри. Неприятное осталось впечатление от девушки, нанятой Лилей Друскиной для прогулок с их пуделем. Глаза у нее были какие-то холодно жесткие, взгляд немигающий, выражение лица напряженное. Казалось естественным: погуляла – уходи. Нет, почему-то она все время присутствовала в комнате без всякого дела. Как она оказалась здесь, почему, прогуляв собаку, продолжала торчать здесь без всяких объяснений?
Вскоре разъяснилось: когда гебешники пришли к Леве с обыском, они точно знали, где он прячет запрещенную литературу.