Мы доехали до Хьюстона, узнав об этом из дорожного объявления, хотя вид из окон автомобиля ничем не подтверждал этого въезда, стало, пожалуй, даже пустынней.
Кое-где появились натыканные, одиноко стоящие небоскребы и дома, разделенные далями и пустыми пространствами от других таких же одиночек, от других кучек зеркальных домов-вкрапленников, то там, то там торчавших с нейлоновыми афишами на голых палках. Многие здания были без окон и дверей, лишь с обозначенными воротами – параллелепипеды, трапеции, кубы, квадраты с прямоугольными крышами.
Дорога поднялась на бетонные ноги, и электрические буквы засверкали пачками.
Гигантский, космический аэродром. Где город? Где люди? Никакой отдаленной части ни Петербурга, ни Рима, ни Москвы не возникает; никаких сравнений с виденными городами.
Возник на горизонте Нью-Йорк созвездием небоскребностей; но тут же исчез за изгибами автострады, которая пошла завиваясь, завихряясь, круглиться и огибать кольцами, полукольцами, дугами большие склады, сараи с вывесками, сараи без вывесок, открытости, пустынности с поставленными на них рядами машин, обвешанных шатрами мелких флажков, и не обвешанных; с новенькими рядами машин и уже поездившими; пространства с уложенными трубами, канистрами, нефтяными качалками. Среди крыш мелких жилых кварталов виднелись пальмы.
Нет, это не город?! А что это? Где же мы оказались? Сейчас взлетим. А как жить будем?
Отель, нам предназначенный, стоял непосредственно на автостраде. Среди пустынного окружения стоял амбар, как бабушкина деревенская рига, где молотили пшеницу и лён, однако этот амбар украшала нейлоновая вывеска со скачущим ковбоем и каплевидный бассейн с ярко-синей водой, окруженные пальмами и шезлонгами, на которых ни один человек не сидел, не лежал, не стоял.
Походили вокруг бассейна – нет ни дорожек, ни тропинок для перехода к другим виднеющимся строениям. С другой стороны отель уткнулся в безумно несущуюся автостраду.
Пока дети купались, я взглянула на опрокинутое безвоздушное пространство – бесконечный безоблачный купол, как в Голодной Степи, где я определяла коэффициент фильтрации почвы на первой геологической практике. Там был сухой, звенящий воздух с прыгающими миражами, с воздушными отражениями, а тут – тропически-влажный, туманно-липкий. Океан Мексиканского залива, как бы просачиваясь по тончайшим капиллярам, повисал в атмосфере и как будто растворялся в тебе.
Через неделю Яша снял дом на улице Raritan, по слухам расположенный в хорошем буржуазном районе.
Бабушкины Подъёлки – Париж в сравнении с этой улицей, по темпу, по действиям, по происходящему, по жизненности сплетен, тайн, обволакиваний!
Тут – ряды приземистых домов вдоль асфальтовой дороги – каждый дом с другим домом ничем не связан, кроме проходящих канав с обеих сторон, ограничивающих асфальтовое покрытие дороги для езды машин, – для человеческого хождения специального ничего нет, и не требуется: никто ни к кому не ходит – никто никого не знает.
Людей можно встретить, если только подкараулить, когда они выходят из машин. Нигде никого не видно, кроме лягушек, живущих в канавах. Кроме кваканья лягушек и шума проезжающих машин, ничего не слышно.
И это – город будущего?! Разбегаюсь назад в тень прошлого. В Подъёлки! Там я присутствовала. Там я была. Там – бабушка Черная (прозванная так из-за тёмной кожи лица), высунувшись из окна, с утра до ночи просматривала всю деревню насквозь и знала всё. «Вон, Верунькина внучка идет!» – громко обращалась она и призывала других сотрудников деревенских новостей – бабушку Анисью и бабушку Акулину, посмотреть на меня. «Глядите, городская! Нарядная!» И я поправляла бантик.
Там я присутствовала в пространстве других людей. Тут пространство есть, а тебя – меня – в нем нет, и негде расположиться со своим.
Брожу в стенах дома одна. Яша на работе. Дети в школе. Все развесила. Все распаковала. Брожу. Сижу.
Сижу в душной изоляции. Вечер не приносит ни прохлады, ни смены настроения. Я стала тосковать по исчезнувшим отношениям, по исчезнувшей деятельности, по исчезнувшей самой себе. Бегающая «точечка души» меня покинула. Чем себя успокоить? И чем заняться?
Отправилась по городу поискать свою «точечку души»; даже в аэропорт съездила посмотреть на улетающие самолеты. Куда они улетают? И я хочу улететь – куда-нибудь в тюрьму русскую посидеть с людьми на нарах. Поговорить.
Еду в ритме космического движения по пространству, где вместо тока летят машины, где вместо лиц встречаюсь с огнями колес, и мчусь в этом отчуждении.
Вот «Галерея». Это не магазин, это космодром – вверх, вниз летят эскалаторы бесконечными рядами и потоками, от товаров глаза режет, внизу орет оркестр вместе с крутящимися детьми на катке – площадке замерзшего льда между лавками, ресторанами.
Ничего не могу купить – не могу, не хочу, «шоколадом печаль» не унять, не перед кем показаться – тут не деревня Подъёлки, нет ни друзей, ни подруг, никого!
Там – взаимная благотворительность, схождение на кухне, и всё освещает и окрашивает жизнь, тут – хватаюсь за исчезнувшие отношения.
Позвонили полузнакомому Яшиного отца, врачу, пригласили, мы приехали. Говорим о моём состоянии и о том, что прописали мне американские врачи от депрессии.
– У вас вырастут борода и усы, – облизываясь, говорит наш новый знакомый, предлагая отведать его приготовления.
– Вам не сделали теста на проверку гормонов, и у вас обязательно от этих таблеток вырастут усы! – критикует он американских врачей, сам не сдав экзамена, упиваясь своей осведомленностью.
Не напрасно мне Яша говорил, что большая часть врачей вырастает из породы садистов.
Позвонили другим полузнакомым знакомых математиков, уехавших в Columbus.
– Как поживаете?
В трубке плачущий женский голос:
– Я глубоко беременная! Ничего вам не могу показать, сама сижу и плачу!
Пригласили к нам. Быстро убедились, что эти люди могут правильно определить только размер туфель, и никакой искренности и никакой тесной связи с ними не может быть.
Через две недели у меня появилась американская знакомая – по средам с десяти до двух часов меня решила «занять» – опекать жена Яшиного начальника, госпожа Eugenia White – седая, строгая, положительная женщина, поставившая меня в расписание своей недели. В Америке «housewife» – домохозяйки часто «волонтируют» инвалидов, беспомощных, слепых – водят их по разным местам, помогают по хозяйству, опекают, ухаживают.
Точно в десять часов ее белая машина стояла перед нашим домом, и я выходила ей навстречу. Куда мы отправлялись? По магазинам, иногда в Галерею в роскошный магазин Neiman Markus, где она что-нибудь покупала, потом мы ездили сдавать часть купленного обратно, в другой день мы поехали в thrift shop, куда она привезла два мешка одежды для продажи бедным, – ей дали расписку о пожертвовании, кажется на сумму двести долларов.
Я уже знала о существовании подобных магазинов, побывав с Маей Литвиновой в неописуемом, роскошном «трифшопе» под Нью-Йорком, в Киска-Маунт, который «держала» жена миллионера Гильдесгейма, и назывался он Opportunity Shop (Магазин Возможностей). Она работала там бесплатно, собирала вещи со всех жителей этого зажиточного района и продавала их за очень дешево, а полученные деньги шли на «Великий Израиль». Чего там не было! У меня так разбежались глаза от доступности, что я купила четыре шубы: две каракулевые, одну норковую, и одну афганистанскую, расшитую «выворотку», три пальто и всякой другой всячины, носимой и неснашиваемой, – на мои деньги Израиль смог купить пушку.
В Хьюстоне «трифшоп» не был столь привлекательным.
Ездили мы с госпожой Уайт и на ланчи-собрания ее подруг; каждая из них готовила какое-нибудь кушанье, все пробовали и обменивались рецептами приготовления. Иногда на ланчи приглашались выступающие, – то одна женщина учила, как делать самим конфеты, экономя на каждой конфете цент, – то какая-то черная красавица агитировала о сверхполезной еде, – то какой-то мужик расписывал прелести разведения домашних садов. От приглашения выступить и рассказать о Союзе я отказалась, чтобы не позориться.
Яша попросил госпожу Уайт показать мне Капеллу Ротко и посоветовал минут пять-шесть молча там посидеть.
В восьмиугольном, сером строении, со светом, идущим из верхних щелей, никого не было, кроме сидящей на полу в позе лотоса странной своеобразной дамы, «улетевшей в астрал», и обнимающих торжественное восьмиугольное пространство восьми пустых полотен работы Марко Ротко. Сразу мелькнула мысль о ложности ощущения и каких-то уловках. Смотрю во все стороны, переводя взгляд с темно-зеленого полотна на темно-фиолетовое, соединяя их взглядом, потом на темно-серое, обращаю взгляд назад. Безмолвная кажущаяся пустынность полотен приходит в движение…и сгущенные, сжатые красками миры одушевляются.. разряжаются! Картины начинают шевелиться! Появляется упоение глубокой перспективой и, кажется, вступаешь во взаимодействие с миром, – духом художника, размазанным шваброй по полотнам. Из глухих, немых, упрощенных полотен, из темноты ночи вырисовываются города, улицы, замки, дома, горы, миры… вечность. Как хорошо там! Мое мимолетное, испорченное время встречается с глубинным.
«Напряженная таинственная дуга между осознанием вещей»- его миров и моих – возникла! И только цветом, как говорит Яша, Марк Ротко передает состояние. И только что производит тревогу, и только что оживает? И как привлекательно волшебство внутри нас!
– Капелла Ротко делает Хьюстон не провинциальным, – говорит Яша. И всегда показывает ее всем нашим гостям.
(Продолжение следует)